Побывали наконец и у ZИnИide Волконской, на Тверской, в просторном особняке с кудрявым гербом и двумя разводистыми балконами. В гостиной было людно, ярко: княгиня, царственно вскинув голову, увенчанную золотым шлемом волос, дивно пела, сопровождаемая итальянскими партнерами, Россиниева "Танкреда". Млел, прислонясь к колонне и скрестив слабые, как у мальчика, руки, Веневитинов, очарованный любомудр с душою голубя и властным ликом юного кесаря… Высоко подняв бокал, пенился велеречием Шевырев: терпеливо внимавший ему Пушкин вдруг рассмеялся и, расцеловав оторопевшего Степочку, воскликнул:
— Зачем ты не всегда пьян, Шевырев! Как добр и умен ты во хмелю!
И, схватив бутылку с шампанским и вспрыгнув на стул, под хохот собравшихся разыграл шараду: финляндский водопад…
Вдруг все стихло: в залу неспешной, но спорой походкой пилигрима взошел тонкий человек в черном фраке. Он изысканно раскланивался, произносил французские любезности и рыцарственно, как в полонезе, подгибал колено, целуя руки обступившим его красавицам. Но лицо у него было далекое, отвлеченное каким-то печальным воспоминаньем, и смотрел он высоко, незряче. Его окружили тесным кольцом, упрашивали. Он отказывался мягко, но непреклонно. Тогда Пушкин, умоляюще осклабясь и шепнув что-то, попросил в свой черед. Мицкевич отступил к стене и, плотно прижавшись к ней, как бы остерегаясь удара сзади, начал импровизацию… Зашелестели, ропща и вкрадчиво ласкаясь, польские стихи. Карие, как лесная снежница, глаза почернели, ушли в недоступную глубину; скрестившиеся руки судорожно стиснули грудь, словно она готова была разорваться. Хлынула, влажно рокоча, французская проза; поэт грозил проклятьем палачам и предателям и прорекал всемирную любовь, святые узы которой когда-нибудь соединят людей мира в единую семью…
Пушкин познакомил их. Польский изгнанник изъяснялся по-русски с необыкновенной чистотой. Он внимательно расспрашивал о Финляндии; с восхищением отозвался о крымской природе. Вновь уступая Пушкину, прочел два сонета и тотчас перевел их… Одинокая душа маялась в прекрасной, но чуждой пустыне; скиталец вслушивался в тишину, ловя зов дальней отчизны. Но никто не окликал его — лишь пролетающая бабочка задевала цветы и одинокая звезда вставала в меркнущем облаке.
Он кончил, и снова пришла в движение, заблистала всеми звуками и огнями огромная гостиная. И Пушкин, как бы спеша вырваться из тенет благоговения, вновь принялся озорничать: задорил надувшегося Шевырева; ерничая, спорил с мрачным Киреевским; приставал к какому-то гусару. Княгиня Вяземская с улыбкой заметила ему, что он недостаточно учтив с хозяйкой, — Пушкин вызывающе оскалился:
— Терпеть не могу порядочных женщин и возвышенных чувств.
И в карете, сидя между Баратынским и Мицкевичем, сыпал непристойными остротами и рассказывал смешную похабщину. Мицкевич улыбался ему грустно и ласково — как натерпевшаяся няня расшалившемуся любимцу.
На прощанье расцеловались. Мицкевич пристально посмотрел в лицо Евгению и сказал по-русски, но непонятно:
— Не обманите свою судьбу.
Покидая Москву, Пушкин опять навестил старого приятеля. За ужином он был задумчив и вял. Оживился лишь в детской, куда привела его Настасья Львовна, жаждущая потщеславиться очаровательностью спящей малютки.
— Прелесть: сущий ангел, — прошептал Пушкин, почтительно склоняясь над кроваткой. Отступил на цыпочках и сказал с тихим смешком: — Теперь заказываю вам изготовить сынка. А как подрастет — непременно обучу его боксировать по-английски. С волками жить — по-волчьи выть.
В передней, с шумным шорохом облачаясь в подаваемую лакеем альмавиву, долго шаркал ногой: никак не надевалась левая калоша. Настасья Львовна рассмеялась. Он проворно обернулся, весело блеснул зубами… Внезапная судорога скривила его губы.
— Qu'avez-vous, cher [123]
Александр Сергеевич? — спросила Настенька.— Ничего; со мной ничего, — пробормотал Пушкин и зорко на нее глянул. — Вздор. Так, поблазнилось.
— Ты чем-то огорчился? — обеспокоился Евгений. — Аневризм докучает?
— Ах, душа моя… Все не отступает. Пред глазами стоят.
— Да кто? Экой ты нынче таинственный.
— Жены. Рылеева, товарищей его… — Пушкин виновато улыбнулся Настасье Львовне. — Но я счастлив вашим счастьем. Господь да хранит вас обоих.
Поклонился — и, не оглядываясь, вошел с крыльца.
…Путаница мыслей и чувств долго не давала уснуть. Дышалось трудно, как в тумане, и внятно, громко стучало сердце. Он корил себя, что отказался ехать с Пушкиным в Петербург, не проводил его как следует, не успел сказать важное… И оправдывался в чем-то под насмешливым взглядом товарища — и сам снисходительно усмехался ему, такому суетному и маленькому рядом с величавым в своей скорби Мицкевичем. И зачем-то вступался за Киреевского, хоть Пушкин ничуть не задевал Ивана; и стыдился перед шумным гостем чинной тишины своего обиталища, скучной опрятности существованья своего…
— Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? — прозвучал вдруг в ушах язвительный вопрос Вяземского. — Новый ты — или прежний?