В кафе сижу я один, потягиваю из стакана Крымский «кокур», курю трубку и размышляю о «Конце света», о следующем эпизоде своего второго романа. Следующий эпизод пока не удается.
Удивительно, но мой новый роман выглядит на редкость злободневным.
Форма! Ей не хватает значительности, достойной содержания, ей не хватает жесткости и сложности. Она должна пронзать и обнажать сознание. Пока что она только щекочет его.
Настоящий роман должен быть жилист, упруг, стремителен и ошеломляющ. Он должен обрушиваться на читателя, как горный обвал, как снежная лавина, как волна цунами, от которой невозможно убежать. В сюжете – предельный динамизм. В языке – точность, краткость и острота. В композиции – предельная продуманность и гармония. Роман не должен быть похож на облако. Он должен быть похож на монумент.
По-прежнему стужа.
Но у станций метро на улице продают тюльпаны. Цветы покрыты прозрачными пластмассовыми колпаками. Под каждым колпаком горит свеча. Как в церкви.
В перспективе Среднего проспекта в синем морозном небе висело огромное, багровое солнце. Как в моей «Жар-птице».
Ужас бытия, ужас искусства, ужас исчезновения – сплошной ужас. Но интересно.
Годовщина Настиной смерти. 72 года.
Утро. Горят свечи перед ее фотографией. И опять я напряженно вглядываюсь в ее лицо. Мне кажется, что она видит меня. Она еще жива, но смерть уже совсем рядышком. Сейчас без четверти двенадцать. Ее жизнь оборвется в четыре часа пятьдесят шесть минут.
Вечер. Кладбище. Настина часовня. В моей руке искусственные матерчатые цветы – розовые гортензии. По-прежнему морозно. Живые цветы тут же почернеют и съежатся. Залезаю на выступ фундамента и прикрепляю букетик гортензий к железной решетке. Получилось эффектно – цветы видны издалека. И в них есть нечто волнующее. Стою перед часовней. На кладбище ни души. Сумерки. В сумерках стою перед часовней и мысленно разговариваю с возлюбленной Настей.
– Ну как ты там? – спрашиваю я.
– Да ничего, – отвечает она. – Терпимо! У нас тут пекло.
– Тебе нравится мой роман? – спрашиваю я.
– О да! Роман изумителен! Ты натурально гений! Я читала и плакала. Даже нос распух. И глаза стали красными. Особенно хороши крымские эпизоды – тот, где мы с тобою целуемся на пляже над обрывом, и тот, где ты испортил мне прическу. Как хорошо ты все это заметил! А я и забыла вовсе! Память у меня девичья. И еще чудесно ты описал наш вояж в Симферополь. Нет, право же, ты гений!
Стою перед часовней. В двух шагах от меня в неглубоком подземелье лежат Настины кости. Дует холодный ветер, мерзнут кончики пальцев в перчатках. Мерзнут щеки. На белом снегу темнеют монументы.
Собор. Вечерняя служба. Свечи. Хор. Красивый голос дьякона.
Здесь 72 года тому назад и отпевали. Собор был забит народом. Кто-то рыдал и вскрикивал. Перед алтарем возвышалась гора цветов. На ее вершине стоял раскрытый металлический гроб. В гробу лежала прекрасная, незабвенная, но на вид вполне живая Настя. «Ныне отпущаеши, владыко, рабу твою…» После гроб закрыли и через боковую дверь вынесли из собора. А на кладбище, у самого пруда, уже зияла черная страшная яма. И всюду стоял народ. Люди забирались на соседние памятники и ограды. И может быть, дул холодный ветер, как сейчас.
Совсем вечер. Кафе на Восьмой линии. Кроме меня еще парочка в углу, у окна. Взял стакан портвейна и чашку кофе.
Мир праху твоему, моё сокровище! Да будет земля тебе пухом, мое божество! Упокой, господи, душу рабы твоей Анастасии!
За стойкой, среди бутылок, стеклянных ваз с конфетами и разноцветных башенок, сложенных из плиток шоколада, стоит маленький, портативный телевизор. Показывают Норвегию. Показывают веселых, бодрых и, как видно, счастливых норвежцев. Все они на лыжах, и стар и млад, и мужчины, и женщины. Даже смешно.
– Вот видишь, Настя!
– Вижу, – отвечает Анастасия. – Я все вижу. Тебе же нельзя пить, а ты пьешь портвейн Мне это не нравится.
– Прости меня, Настя, – защищаюсь я, – но ведь сегодня годовщина твоей смерти. Это поминки.
– Ну ладно, – говорит Настя. – Действительно, годовщина.
С трудом одолел «Дороги Фландрии» Симона. Чрезмерная изощренность быстро становится утомительной. Роман похож на большое блюдо спелой, сладкой, сочной клубники. Сначала есть ее очень приятно. Но скоро наступает пресыщение, и есть уже не очень приятно. После же начинает подташнивать – вредно есть так много сладкого. Тешишь себя надеждой, что под верхним слоем клубники обнаружится малина, смородина или крыжовник. Но не тут-то было. Это все клубника, одна и та же, вкусная, вполне созревшая клубника.
Теперь меня поджидает Натали Саррот со своими «Вы слышите их», и я заранее трепещу.
Но ведь я и сам грешу густотой письма! Но ведь о моих «Зеленых берегах» говорили, что их нелегко читать!