— И ведь что забавно, — словно подражая манере писателя, сказала Юля, пока Александр Васильевич жевал перловку, — оратор лекцию укоротил, да завершить поскорее захотел. «Да здравствует пролетарская революция!» — говорит и руками вот так… кверху… И они… так же. А он — «Да здравствует рабочий класс!», и опять руками… И они… «Да здравствует товарищ Ленин!», и они ему хором — «Ленин!».
— А он им, — Варченко зацепил ложкой еще каши и, как дирижерской палочкой, помахал ею в воздухе, словно показывая движения лектора. — «Вперед, товарищи, к победе мировой революции!», а они ему — «К победе революции!», и так же руками машут…
— Осторожней, Александр Васильевич, — сказала Наташа. — Всю перловку просыплете.
— Ага… — спохватился писатель и отправил ложку в рот.
— Ну, лектор совсем растерялся, — подхватила рассказ Юля. — Бочком- бочком, да вон из чума-читальни… А лопари за ним.
— А он им — «Что с вами?!», — сказал Варченко.
— А они ему — «Что с вами?!», — сказала Юля.
— А он им — «Отстаньте от меня!», — сказал Варченко.
— А они ему — «Отстаньте от меня!», — подыграла Струтинская.
— А он — «Помогите!».
— А они ему — «Помогите!».
— Лектор — бежать, — Александр Васильевич вскочил из-за стола и принялся показывать, как бежал незадачливый лектор.
— А они, — Юлия так же увлеклась игрой, — бежать за ним.
— Он выдохся и сел, — присел писатель на стул.
— А они присели рядом, — Юля плюхнулась на небольшой диванчик.
— Так они его до самого села и гнали, — закончил Варченко и вздохнул.
— Да вы прямо настоящий театр устроили, — рассмеялась Наташа и захлопала в ладоши.
— А каша нынче удалась, — Варченко чмокнул жену в лобик, как обычно детишек чмокают. — Спасибо.
— Это потому, что вчера… я училась готовить, — сказала Юля. — Она и подгорела. А сегодня Наташа готовила…
— Да будет тебе, — махнула на нее Наташа. — И ты научишься.
На самом деле это могло показаться смешным. Люди, попавшие под влияние синдрома, будто теряли себя, утрачивали волю, становились зеркальным отражением других людей и друг друга. Говорили на непонятных языках и беспрекословно исполняли любые, даже самые нелепые команды. Вот только Юле от этого было грустно.
Что-то роднило ее с этими людьми, ведь она тоже в любой момент может стать таким же зеркалом. Она была благодарна Бехтереву за то, что ему хватило выдержки, сил и терпения, хватило желания и умения, чтобы научить ту испуганную, совершенно не понимающую — где она, кто она, зачем она? — растерянную девушку обуздать свой буйный дар, так похожий на проклятие.
Владимир Михайлович был большим умницей.
— Вы же не понимаете, — сказал он ей однажды. — Вы же чудо природное! Вы совесть ожившая! Любой, кто приближается к вам, смотрит не на вас, он смотрит на себя, и это дает ему огромный шанс все исправить. Очистится. Принять все, что ему дает этот мир…
Она действительно не понимала. Совесть или что-то там еще… это было неважно для нее. Юле гораздо важнее было понять — что оно такое? Именно так. В среднем роде. Она осознала, что она — женщина только через полгода. Признала, что ее зовут Юлия через девять месяцев. Поняла, что за чехарда творится вокруг, какая революция, какой «мы наш, мы новый мир построим», только через год своего пребывания в Институте мозга.
Что творила она сама все это время, ей потом рассказала та самая Маша- медсестричка, над которой так любил подшучивать профессор.
— Вы, барышня, — говорила Маша, вытирая влажной губкой ее пристегнутое к больничной кровати тело, — чудачества свои заканчивайте. Это я к разным штукам-дрюкам привычная, да профессор и не такого в своей жизни повидал, но других-то пожалели бы. Вон доктора Мясищева от вас так пугнуло, что дамская истерика с ним приключилась. Насилу отпоила его, а то ведь рыдал навзрыд.
Потом Юлю перевели в подвал, в специально оборудованную палату, и стало легче. Тот гомон из обрывков чьих-то мыслей, лоскутков чужих чувств, ощущений и внезапных видений, что все это время терзал ее, резко затих. Смолк. Растворился в небытие, как только за ней закрыли стальную дверь. И началось выздоровление. Так, во всяком случае, посчитал профессор.
Пусть ему. Он хороший человек, и Юлии совсем не хотелось его расстраивать. На самом деле выздоровления не было. Только передышка. Это позволило девушке сосредоточиться на себе, а не отвлекаться на разные мелочи типа ревматических болей в коленях, что испытывала та же Маша, но скрывала ото всех в страхе, что может потерять работу. Или галлюцинации старика-шизофреника из соседней палаты, который мнил себя султаном Стамбульским и в своих видениях не вылезал из гарема. Кстати, благодаря ему, Юля осознала себя женщиной.
Здесь, в подвале, было тихо. По-настоящему тихо. Это позволяло анализировать и сопоставлять и приводило Юлю к неутешительным выводам. Однажды она поняла, что выздоровление в данном случае невозможно. Она просто была такой. Это была ее жизнь, ее естество. Ей с этим нужно было смириться.
Почему? Зачем? Как все это происходило?