– Я понимаю, что оттуда не возвращаются. Никогда. Я понимаю, что выбор – жизнь или бесповоротная смерть. Я все правильно поняла или что-то упустила? Чего ты так боишься, что такой расклад кажется тебе хорошей сделкой?
– Я не могу объяснить. Пожалуйста, просто доверься мне.
Это слово. «Доверься».
– Что ты не можешь объяснить, hermano[173]
Саламанка? – Йенс Аарп шаганул к ним, раздвинув пальмовые листья. Позади него шла Монсеррат Мастриани в объятиях экзоскелета; за ней, как одомашненная тень, верная Розальба. – Все очень просто, hermosa[174] Тринидад. Мы все прокляты. Мы все смертные грешники. Саламанке достался средневековый грех – акедия[175]: утомительная механика жития толкает его в объятия смерти, а страх умирания влечет к надежде на бессмертие. Сеньора Мастриани – гордыня; грех отказа подчиниться болезни, которая убивает ее, высокомерие, требующее взять судьбу в свои руки и заявить: «Вот то, что я выбираю для себя». Мой грех – обжорство: грех наркомана, грех игрока, грех человека, который был проклят способностью никогда не проигрывать и его ставки делаются все выше и выше, пока в итоге он не достигнет величайшей из ставок: вечная жизнь илиТринидад подняла глаза. Сквозь зеленые листья, сквозь испещренный дождевыми пятнами купол, сквозь убегающие облака: звезды. В этот миг Саламанка ускользнул.
– Саламанка!
Он застыл, разрываемый на части.
– Саламанка… – голос Йенса Аарпа прорвался сквозь шум кафе.
Он выглядел как человек, находящийся между раем и адом. Между раем и адом находился некровиль. Он поднял палец и крикнул паломникам:
– Одну минуту! Увидимся на заднем дворе. Я должен кое-что сказать Тринидад.
– Мы попросили тебя рассказать нам свою историю – дескать, сами друг друга отлично знаем. Это неправда. Я не рассказал им всё. Черт, я солгал. В том, что я им поведал, нет ни единого правдивого слова. – Саламанка уселся на край большого терракотового пальмового горшка. – Я не тот, кем выгляжу. Я не пилигрим, не проситель, молящий о милости у того, что насмехается над нашими надеждами и страхами; того, что наслаждается нашим отчаянием и разрушением. Я палач. Я правосудие. Немезида. – Он вытащил теслер, которым угрожал волкам в некровиле, и положил его на мульчу из стручков какао рядом с собой. Оружие блестело, как смазанная маслом кожа. – Звучит красиво, не так ли? Тщательно отрепетированные слова: Немезида. Правосудие. У меня все продумано, распланировано и расписано, каждое веское слово, каждый многозначительный жест, так почему, черт возьми, так трудно тебе все сказать?
Он взглянул на часы на персоналке.
– Я всегда чувствовал ответственность за Леона. Ответственность или вину. Всегда был сторожем брату своему, хотя, по праву, Леон должен был быть моим, он был на три года старше. Но отец возложил на меня ответственность и вину. В день своей смерти он позвал меня и сказал, что Леону, возможно, достались внешность, остроумие и харизма, и ветер всегда будет дуть ему в спину, но мне даны мозги, решимость и дар тревожиться, и поэтому я должен присматривать за ним, ведь сам он о себе не позаботится – и да, жизнь, она трехлапая одноглазая сука, но он умирал и мог попросить любую возмутительную вещь, какая только придет на ум, и нам оставалось лишь подчиниться. Он умер и попал в Дом смерти, и мы попытались забыть, что наш отец где-то там, в новом теле и с новой жизнью, потому что, как я сказал Леону, отец забыл, что у него двое сыновей, мы превратились в воспоминания в долгом и запутанном сне, от которого он только что проснулся.
Саламанка снова проверил время.
– Мне было шестнадцать, Леону – девятнадцать. Слишком молоды, чтобы понять: ответственность без власти – превосходный субстрат для растущих угрызений совести. Я не мог помешать Леону вращаться в неправильных социальных кругах, заниматься неправильными вещами, трахаться с неправильными людьми, как не мог задуть солнце. Я испытал огромное облегчение, когда он обратился к религии. Я бы ему такой путь не выбрал, да и наш отец, убежденный атеист, не считал бы это достойной жизнью – но так Леон оставался вдали от скандалов.
– Укуромбе? – спросила Тринидад.
– Нет. Старше и темнее. Евангельское христианство.
– Я думала, что Постулат Уотсона и процесс Теслера были последними гвоздями, забитыми в ладони старых евангелистов, – сказала Тринидад. Подвесной экран колыхался на ветру; сложная проекция околоземного пространства исказилась, внезапно переведенная в неевклидово пространство. – Лучше тектронная синица в руках, чем теологический журавль в небе.