Остаётся дневник. Но дневник его тоже слегка подводит. Дон записывает обычно события дня, но не все, а лишь те, что наталкивают на какие-то мысли. Набрасывает характерные детали, собственные наблюдения, что-то, что вспомнилось или бросилось в глаза. Так что почти каждый день после поездки в Шеффилд он что-нибудь в дневник пишет, но как только садится за него с намерением поразмышлять о своей ошибке — слова не идут. Он сидит над блокнотом с ручкой в руке и не знает, как поймать разбегающиеся мысли, не дающие ему покоя по ночам. О чём ему писать? О ласковых алых губах Познера? О том, что страсть Дона, как выясняется, не всегда была безответной? Так об этом лучше не думать, это дорожка прямиком в ад. Не в том смысле, что в Ад после смерти: суждения о нём настолько противоречивы, что об этом Дон не видит смысла беспокоиться. Предпочитает просто жить так праведно, как только может — и предоставить Богу решать, чего будет достоин в посмертии и он, и люди вокруг. Тут он имеет в виду фигуральный, искусственный ад в смысле невыносимых прижизненных страданий. Писать о своём раскаяньи, о стыде, о боли? Рисоваться и много говорить об этом Дону не хочется. Он считает, что в покаянии важнее дела, а не слова, и святые отцы, насколько он помнит, того же мнения. А о чём ещё писать, он и не знает, и не может сформулировать ни одной связной мысли, так что просто вздыхает и закрывает блокнот, или пишет о другом.
В церкви же Дон исповедоваться персонально священнику не испытывает необходимости, хотя раньше и делал это иногда, несмотря на то, что у англикан это не считается обязательным. Он понимает, что это таинство, как и многие другие, для большинства служителей церкви в общем-то стало формальностью. В ответ на свой рассказ он скорее всего услышит «ступай и не греши», а это он и сам себе сказать в состоянии. Он мысленно обращается к Богу во время общей исповеди перед причастием, и вот от этого, как ни странно, становится легче. Как будто к его былому переживанию о принадлежности всех людей к светлому высшему миру добавляется такое же интенсивное и глубокое переживание принадлежности всех людей (и себя в том числе, конечно же) к миру, ну… людей. К человечеству. Со всеми его падениями и взлётами, которые бывают настолько непостижимы, что хочется порой откреститься от них или как-то их упростить, как-то объяснить, загнать в рамки, отсечь лишнее, и только то, что осталось, считать «человеком»… Только то, что вписалось в границы морально приемлемого для себя, считать «собой». Он опять не может чётко сформулировать, какие же выводы следуют из этого откровения, потому что его вины и необходимости искупления оно явно не отменяет, но в душе поселяется чуть больше мира и покоя. Чуть меньше ненависти к себе и паники. Некое новое качество сострадания к людям.
Он невольно возвращается мыслями к Познеру, снова и снова. Понимает, что лучше об этом не думать, но всё же не может забыть, насколько разбитым, раздавленным выглядел Дэвид тем ранним утром. «А Дэвид же паникёр», — отчётливо вспоминает Скриппс. Он и сам запаниковал тогда, когда всё вспомнил, а Дэвид наверняка же был просто в ужасе… Но всё-таки смог собраться, взять себя в руки и так спокойно и уверенно предложить Дону отличный план действий. Взял это всё на себя, не заставляя Дона придумывать, как скрыть происшествие от родителей, а значит и от детей, и, наконец, от жены. Сам уничтожил улики, собственноручно стёр из жизни Дона — себя. Своё влечение. Свою… любовь? Кто знает, может и так. А Дон ведь, кажется, даже и не подумал поблагодарить его за это.
Дональд пишет письмо.
***
Хмурым днём, в последнее воскресенье лета, Дэвид возвращается домой. Вчера он аккуратно побрился, придирчиво выбрал рубашку, ремень и брюки и, кинув в дорожную сумку смену белья, отправился в свою очередную вылазку в Манчестер. Там он забросил сумку в заранее забронированный номер отеля, тщательно уложил волосы перед зеркалом и вышел на Канал-стрит на поиски… кого-нибудь подходящего.
Было время, когда его в Манчестере ждали. Он мог позвонить и договориться о встрече, и это было бы настоящее свидание — с обменом новостями, с обсуждением музыки, с небольшими подарками друг другу на память… Но после нескольких неудавшихся попыток поддерживать такие отношения Дэвид отказался от этой идеи. Ни один из этих романов на расстоянии себя не оправдал. Теперь приходилось полагаться на удачу… Впрочем, обычно удача улыбалась ему. Если не считать тех случаев, когда приходилось отстаивать своё право ответить на что-нибудь «нет». Такое, к счастью, почти перестало случаться: может быть, он научился распознавать невменяемых типов и отсеивать их заранее — а может быть, он сам стал выглядеть увереннее, и они перестали им интересоваться.