Уничтожение Кундеры прочитывается в подтексте едва ли не каждой мысли Бродского. Поэт-эмигрант не знает другой традиции, нежели та, которую он вывез из своей тиранской страны. А это значит, что о своем будущем он не может думать иначе, чем в терминах триумфального возврата. Отсюда проистекает его стратегия: «Поэт-эмигрант не меняет своей темы. <…> Старый добрый материал служил ему хорошо, по крайней мере, однажды: он принес ему изгнание. И изгнание, в конце концов, есть своего рода успех. Тогда почему бы не поменять [лишь] стратегию? Почему бы не дать старому доброму материалу больший разгон? Помимо всего прочего теперь он станет этнографическим источником, который котируется у Западного, Северного или (если вы столкнулись с тиранией правого крыла) даже Восточного издателя».[334]
И именно благодаря этому подтексту речь Бродского можно назвать блистательной лишь отчасти. Блистательными оказались инвективы, которые Бродский отточил до совершенства. Однако уничтожение Кундеры, хотя и могло доставить несколько неприятных минут самому Кундере, Бродскому, вернее, его репутации, нанесло едва ли не больший урон.
Глава 22
Pris nobel? Qui, ma belle
Я заметила, что в оценке работы лауреата Нобелевским комитетом есть, по существу, скрытая инструкция о том, какой должна быть нобелевская речь. Разумеется, эта оценка выражена отвлеченно. Но амбиции новичка (а новичками являются едва ли не все нобелевские лауреаты) диктуют задачу обратить эту оценку в живую и захватывающую речь. Удается это, как известно, очень немногим. Перечитав листок с оценкой Нобелевского комитета, Бродский мог заключить, что от него ждут разговора о поэтической традиции и новаторстве: нечто вроде того, что когда-то писал о нем самом Юрий Карабчиевский в сочинении под названием «Воскресение Маяковского» (http://noskoff.lib.ru):
«Бродский – не подражатель, а продолжатель, живое сегодняшнее существование. Это совершенно новый поэт, столь же очевидно новый для нашего времени, каким для своего явился Маяковский. Маяковский обозначил тенденцию, Бродский утвердил результат. Только Бродский, в отличие от Маяковского, занимает не одно, а сразу несколько мест, потому что некому сегодня занять остальные. Бродский не только не в пример образованней, он еще и гораздо умней Маяковского. Что же касается его мастерства, то оно абсолютно. Бродский не обнажает приема, не фиксирует на нем внимание читателя, но использует весь запас поэтических средств с хозяйской, порой снисходительной уверенностью» и т. д.
В мысли Карабчиевского определенно есть задор и вызов. Ее можно погрузить на корабль с двойным дном, снабдить аллюзиями, эрудированными подсказками. Короче, выбор сделан.
Но повторное чтение уже таило каверзу. Ведь Карабчиевский не писал энкомиума Бродскому. В бочке меда оказалась ложка дегтя, и чем дальше, тем дегтя становилось все больше и больше.
«Силу Бродского постоянно ощущаешь при чтении, однако читательская наша душа, жаждущая сотворчества и очищения, стремится остаться один на один не с продиктованным, а со свободным словом, с тем образом, который это слово вызвало. И мы вновь и вновь перечитываем стих, пытаясь вызвать этот образ к жизни, и кажется, каждый раз вызываем, и все-таки каждый раз остаемся ни с чем. Нас обманывает исходно заданный уровень, который есть уровень разговора – но не уровень чувства и ощущения.
Есть нечто унизительное в этом чтении. Состояние – как после раута в высшем свете. То же стыдливо-лестное чувство приобщенности неизвестно к чему, то же нервное и физическое утомление, та же эмоциональная пустота. Трудно поверить, что после того, как так много, умно и красиво сказано, – так и не сказано ничего <…> провозглашенная им бесконечность лишь снаружи кажется таковой. Взятая на вкус, на поверку чувством, она обнаруживает явную ограниченность. Да это и признается порой в открытую:
Нет, Карабчиевского заносит. Надо искать другую модель. Но, с другой стороны…