Читаем «Непредсказуемый» Бродский (из цикла «Laterna Magica») полностью

«Признав справедливость принципиальной позиции Крэйга Рейна, что только коренное население англосаксонского мира вправе судить о полноценности английских текстов Бродского, Полухина разослала вопросник сорока выдающимся англоязычным поэтам и русистам-переводчикам с просьбой подтвердить или опровергнуть позицию Рейна. Половина опрошенных ответила положительно, уверив Полухину, что Бродский – замечательный английский поэт. Половина не ответила. На основании этих данных Полухина приходит к выводу, что 50 % опрошенных <…> считают Бродского хорошим английским поэтом, в то время как другая половина опрошенных побоялась ответить на вопросник, опасаясь потенциального гнева влиятельнейшего в издательских кругах Рейна»[358]

Тут можно было бы возразить датскому слависту, указав, что 50 % опрошенных могли выразить восторг по поводу англоязычной поэзии Бродского в угоду Валентине Полухиной, представляющей собой русскоязычный литературный истеблишмент, в то время как другая половина уклонилась от ответа, соблюдая известный принцип, что молчание – знак согласия. Согласия с Крэйгом Рейном, то есть.

Конечно, негативному восприятию поэзии Бродского англо-говорящей аудиторией могла способствовать особая манера читать стихи. «Он читал слишком быстро и делал слишком много ошибок в произношении, чтобы публика его поняла. Время от времени он обрывал чтение посередине предложения и с жестом нетерпения или отчаяния проводил рукой по лысеющей голове», – вспоминает Хелен Бенедикт.

Аналогичным впечатлением делится и Янгфельдт, присутствовавший на докладе Бродского «на симпозиуме о “высококачественной литературе”, устроенном Шведской академией в 1991 году. Он читал так нервно и быстро, что было совершенно невозможно понять, что он говорит. Руки судорожно искали карманы пиджака, то попадая, то проскальзывая мимо, он потел и говорил все быстрее и быстрее, что усилило и просодические недостатки произношения, и русский акцент. После доклада и вежливых аплодисментов воцарилась неловкая тишина: никто не мог задать ни одного вопроса, так как никто не понял, о чем был доклад».[359]

Возможно, желая сгладить негативные впечатления от своих выступлений с трибуны, Бродский опирается на репутацию Томаса Харди, который был, по мысли Бродского, скорее сочинителем, чем декламатором. «Его сильной стороной был не слух, а зрение, и, подозреваю, стихи существовали для него в большей степени как печатная, нежели устная, материя. Читай он их вслух, то и сам бы запинался, но вряд ли при этом смутился бы и попытался что-нибудь поправить. Иными словами, подлинным вместилищем поэзии для него было сознание. Сколь бы рассчитанными на публику ни казались некоторые его стихотворения, они скорее соответствуют умозрительному представлению о публичном выступлении, чем предполагают реальное чтение перед публикой. Самые лирические его стихи по своей сути – мысленные жесты в сторону того, что мы в поэзии называем лирикой, и они прочно держатся на бумаге и не обязательно просятся на язык. Трудно представить себе Томаса Харди, читающего свои стихи в микрофон. Впрочем, подозреваю, микрофонов тогда еще не изобрели».[360]

Остается лишь упомянуть, что лично у Бродского остались от нобелевской церемонии самые романтические воспоминания. 1 сентября 1990 года он выбрал один из залов, ангажированных для нобелевских торжеств, чтобы обменяться кольцами с Марией Соццани (по матери – Берсеневой-Трубецкой).

Глава 23

«Коллекционный экземпляр». Памятник?

Чувствительность к славе не полагается выпячивать. Бродский прекрасно это знает. Как и Маяковский, он охотно рассуждает о цене, которую поэту придется заплатить за привилегию «быть знаменитым». Славе, пришедшей с Нобелевской премией, будет сопутствовать чрезмерная суета, отвлекающая от работы, сетовал он. Но опасения, высказанные в интимном кругу друзей, вряд ли имели какую-либо реальную значимость. Даже беглый взгляд на итинерарий, непосредственно предшествующий нобелевской церемонии и следующий за ней, говорит об обратном: работа могла служить лишь отвлечением от суеты.

Начиная с марта 1987 года Бродский становится ангажированным лектором, хотя еще два месяца назад перенес операцию на сердце («коронарную ангиопластику»). За июнь и июль он побывал в Гамбурге, Западном Берлине и Венеции, завернул в Падую и Париж, после чего возвратился в Нью-Йорк, чтобы начать осенний сезон с новой поездки в Париж, затем в Лондон, после чего совершить перелет в Монреаль. В декабре он уже читает доклад перед писателями в изгнании, а затем, облаченный во фрак, принимает Нобелевскую премию от короля Карла XVI Густава. Но и на этом его программа на 1987 год еще не выполнена. Он спешит в Нью-Йорк, чтобы 13 декабря предстать перед мэром Эдвардом Кочем и потом без промедления мчаться в Вашингтон.

Перейти на страницу:

Похожие книги