Помню, было у меня минутное разочарование после прочтения его книги о Петре Ильиче Чайковском, которую Иосиф Филиппович мне подарил. Наткнулся на пассажи о «никем не контролируемой царской власти», которая «выворачивала с корнем молодую поросль передовой русской культуры», вспоминал Тараса Шевченко, томившегося в ссылке, призывавшего точить топор и будить власть. Все это меня тогда неприятно зацепило, как будто автор прошел мимо, не заметив Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова, поднявшихся, несмотря на «цензурный намордник, грозивший русской литературе скоропостижной смертью от удушья».
Но после, поразмыслив, понял, что такими аллюзиями не напрямую он, возможно, пытался обратить внимание читателя на существующий порядок вещей в современной ему советской реальности, где уж действительно и «намордник» был, и «удушье», и только такими прозрачными намеками, вероятно, и можно было иносказательно выразиться на эту тему, не опасаясь серьезных последствий.
Думаю, он осознавал, какую цену приходится платить за естественное стремление выжить в этих «предлагаемых обстоятельствах» и при этом не потерять свою живую мысль, способность воспринимать мир адекватно.
А о том, что он был тонким ценителем поэзии, глубоко образованным филологом, разбирающимся в литературе, философии, свидетельствуют письма, опубликованные его внуком. Вот одно из них – о Тютчеве, написанное в июне 1954 года литературоведу К.Г. Локсу, с которым он был дружен.
…Теперь о Тютчеве. Мне кажется очень верным то, что Вы пишете о его необычайно тонком и женственно-нежном восприятии поэзии будней, одухотворенно-физиологическом ощущении самого процесса физического бытия – жары, вечерней прохлады, веянья ветерка! Откуда же в мирном и изысканно-зрелом культурном кругу, где настой русской усадебной, уловленной скорее в «Детстве» Толстого, чем в романах Тургенева, прелести быта смешивался с рафинированным европеизмом, откуда там возникало трагическое ощущение космоса, бездны, безысходных противоречий, раздирающих человеческую душу?
Лет тридцать назад Борис Леонидович обращал мое внимание на поразительную близость мыслей и даже образов-мыслей Тютчева к идеям Шеллинга. Действительно, эпоха романтизма была одним из величайших событий в умственной и художественной истории человечества, и кризис просветительского рационализма был в то же время огромным шагом в познании мира и человека.
Глубина Тютчева не могла быть результатом чисто книжного усвоения идей немецкой философии. Иначе, чем для Бакунина, Герцена, Грановского, Каткова, эти идеи и для него были в какой-то мере ключом к накрепко до этого замкнутой сфере жизни – личной и общественной. Самое понятие и ощущение «тайны», неопознанности составляло огромное приобретение после всепонятности и чрезмерной наглядности мира Гольбаха, Дидро и Ламетри. За этим ощущением раскрывалось богатство и разнообразие, противоречие и движение не остановленной и не окаменевшей жизни.
Простите сумбурность и нечистоту слога – в комнате почты, где я пишу, шумно…
А вот отрывок из письма, написанного Иосифом Филипповичем Анастасии Ивановне Цветаевой, хранящегося в Центральном Архиве г. Москвы, переданный туда Ольгой Трухачевой, внучкой Анастасии Ивановны.