…Асенька, глубоко был тронут силою тепла и любви, которая пронизывает Ваше письмо к нам. Есть ментальная близость, большая, чем единство воззрений или общность среды. То, что Вы «нашлись» для Жени, для меня и Розы, – напоминает чудо, и грех топить это ощущение праздника в будничных усталостях и досадах.
Вчера видели мы на экранах телевизора фильм, посвященный Павлику Антокольскому, к его 80-летию. При разных огорчениях и сомнениях, возникавших у зрителей-слушателей по ходу передачи, впечатление было очень большим. Лучше всего был сам Антокольский – страшный по внешнему облику, с глубокими провалами глазниц, но полный яростной энергии и могучий чтец-декламатор. В немногих словах и в самом начале, где говорил о первом прикосновении к творчеству, он сказал о громадном для него значении встречи с Мариной Цветаевой – почти ровесницей, но уже поэтом с ног до головы, о ее оценке ранних стихов Антокольского – принятых Мариной как слабые, но как стихи, как поэзия, что решает для него путь в жизни. И хотя он что-то безбожно путал с Эйнштейном и Нефертити[15]
, почему-то отнесенной им в 4-е тысячелетие до нашей эры (и слово эра произносилось как самое важное и значительное, с раскатом), и с чрезмерным «континуумом»[16], понятие о чем открыло поэтам свободу перемещения в историческом пространстве. Все же было в этом что-то детское, обаятельное и просто милое.Хорошо держал себя Завадский, не погрешивший ни в чем против хорошего вкуса (а я-то боялся, что он заслонит собою юбиляра!). Умен и добр был Окуджава. Доброжелателен и пиэтичен – Межиров (если бы при этом он был еще поэтом… но Бог судил иначе).
И нехороши были прекрасные дамы: Ахмадулина, в ярком свете юпитеров лишенная присущего ей обаяния, и Ия Саввина, умело игравшая искреннюю, совсем простую (до святости), совсем-совсем естественную и очень молодую, очень хорошенькую и прелестно женственную, чуть нескромную фигурантку.
Ну, Бог им судья.
Очень Вас люблю, крепко целую (и Роза), тревожусь за здоровье и желаю всего самого доброго.
Вся жизнь семьи Куниных, как и многих людей их поколения, обернулась бесконечным ожиданием перемен, надеждами на очеловечивание власти. В какой-то мере эти ожидания основывались на событиях, свидетелями которых они стали, когда в 1954–1955 годах каторжане начали возвращаться из лагерей, из ссылок «навечно».
Но оттепель, увы, длилась недолго. Вскоре выяснилось – идеология осталась прежней. Репрессивная машина, временно парализованная разоблачениями «культа», вновь очнулась и обрела жизнеспособность, хотя и не в той мере, какой она была при «вожде народов». Публикация Пастернаком «Доктора Живаго» в Италии и последующая затем травля писателя все расставила по своим местам, стала тем индикатором, который ясно показал: идеологическая машина, которую уже давно надо было отправить на свалку, – жива. Нужно только подкрутить болты, смазать шестеренки, и все замечательно будет работать: 1965–1966-й – дело Синявского и Даниэля, 1975-й – Бродский, Сахаров…