Конечно, Антону в больнице плохо, и он живёт только ожиданием встреч с Вами и Ринатой, а когда вы собираетесь уходить, мечется и повторяет «я не хочу говорить до свиданья, я не хочу говорить до свиданья». Для персонала это очередной признак неадекватности, а для нас, наоборот, адекватности, но что тут поделаешь! Вопрос про пятнадцать рублей я формулирую и переформулирую по сто раз на дню. «Что такое для человека, жизненно нуждающегося в миллионе, пятнадцать рублей? Почти ничего. Так, может, лучше совсем ничего не давать, если не можешь дать всё?»
Вы спрашиваете: что такое полтора часа посещений в неделю для человека, которому постоянно как воздух нужны внимание, общение, любящие люди рядом? Может, он не может радоваться, зная, что я уйду? И когда он снова остаётся один, может быть, ему так плохо, что радость встречи того не стоит? Может, лучше Антону вообще забыть, что есть жизнь вне больницы, и не понимать, чего он лишен?
Да, Вы приходите к тому, что раза в неделю мало. И двух – мало. И пяти – мало. Мало всего, что не всё, но ещё неизвестно, поможет ли это всё, если Вы решите дать его Антону. Во-первых, чтобы спасти человека ценой своей жизни, нужно иметь на это глубокое внутреннее право, и никто не знает, чем это право определяется. Это тайный механизм, вроде совместимости групп крови. Поэтому делайте то, что в Ваших силах, пусть это будет помощь, но не самопожертвование.
Вам только кажется, что полтора часа – это мало. Полтора часа могут преобразить всю неделю. Они дают Антону смысл, а без смысла человек никак не может, особенно когда ему плохо.
Вчера мы с Ринатой и Любой ездили в интернат, где Пешеход находился до больницы. Я поехала в качестве «педагога Антона», предвидя, что пользы от меня будет мало. И от меня, и от поездки вообще. Люба поставила перед собой задачу уговорить руководство интерната снова принять Антона, когда его выпишут из больницы.
Ехали долго: интернат за городом. Красиво: везде желтые и красные кленовые листья. Шурша листьями, мы шли по подъездной аллейке, и Рината всё время повторяла:
«Мне это не нравится, мне не нравятся эти люди, я вам говорю: ничего не выйдет».
В интернате пахло скорее школой, чем больницей, это хороший знак. Окинув взглядом холл, я стала нервно проверять, не криво ли застёгнуто моё пальто. Всё было
Люба спросила у какой-то женщины, можно ли видеть директора. Нас вежливо попросили подождать: дети и педагоги сейчас обедают. От нечего делать я бродила вдоль стен и разглядывала выставку работ учащихся. Впечатление от работ: хорошо вещи сделаны.
Я вспомнила свой детский садик и столик, на котором после занятия по лепке выставлялось тридцать одинаковых пластилиновых пирамидок. «Всем показываю, как лепить пирамидку, все лепим пирамидку». И мы лепили.
Не думайте, что я против обучения ремеслу. Просто место было похоже на наш детсадовский столик.
Наконец мы услышали стук каблуков – директор и завуч вернулись с обеда. «Вы ко мне? Пройдёмте в кабинет». Мои руки снова судорожно потянулись проверить пуговицы пальто.
Всё, что происходило в кабинете, я помню смутно, наверное, потому что была занята попытками как можно сильнее вдвинуться вместе со стулом в стол. Я даже не запомнила, сколько людей с нами разговаривало. Помню завуча, похожую на всех завучей: лакированная причёска, лакированные туфли и лакированные интонации. В хоре она была голосом, непреклонно ведущим основную партию, остальные представители интернатской администрации – подголосками, склоняющимися то в одну, то в другую сторону Основная партия была такая: «Антон не для нашего учреждения, а наше учреждение не для Антона».
– Но вы понимаете, – говорила Люба с отчаянием, – что ваш интернат – самый лучший, и мы не можем найти для Антона более подходящего места? Вы знаете, что его мать тяжело больна и, когда она ляжет в больницу, Антону будет некуда деться. Если вы не согласитесь его взять, он окажется в обычном рядовом доме хроников или в психиатрической больнице.
– Да-да, мы всё понимаем, но поймите и вы нас: наш персонал к работе с такими детьми не подготовлен, у нас дети послушные, им скажешь: «делайте то-то», и они будут делать, а Антон не будет. Ему говорят «сиди», а он уходит. У нас отбой, все идут спать, а он не ложится.
– Но вы понимаете…
– Мы-то понимаем, но когда у Антона в тот раз был приступ агрессии, у нас никто не мог с ним справиться. А если он причинит вред кому-то из детей? Мы не можем рисковать их здоровьем. И потом: у нас педагогический процесс. Ребята изучают ремёсла, работают. Вот вы сами скажите: может ваш Антон работать?
– Тут сидит педагог, который занимается с Антоном, – сказала Люба, и я попыталась задвинуть свой стул ещё глубже, – она вам расскажет.
Все головы повернулись ко мне.