Жанровое и стилистическое определение письма Якова Цигельмана (1935–2018) во многом зависит от того, в какой перспективе оно рассматривается. С одной стороны, оно продолжает авангардистские традиции модернизма 1920-1930-х годов. В конце 70-х, когда уже второй русский авангард был свершившимся эстетическим фактом и частью канона неофициальной, нонконформистской литературы, неомодернизм Цигельмана вряд ли мог кого-нибудь удивить или взволновать. С другой стороны, выходящие в начале 80-х произведения Цигельмана могут уже рассматриваться в перспективе зарождающегося постмодернизма, и эта смена оптики существенно меняет и отношение к его поэтике, и восприятие его идей. Такая смена перспективы не соответствует, однако, одной ключевой особенности его творчества: неуклонное стремление к реалистичности, жизненности, правдивости и идейной ясности, скрывающееся за любыми стилистическими, языковыми или композиционными играми. Если все же признать, что Цигельман в определенном смысле предвещает постмодернизм, то придется также признать, что, в отличие от распространенного мнения, постмодернизм не отрицает реализм и не противоречит ему. Необходимо также признать, что автор создает особую, сложную, аугментивную реальность, состоящую из множества наслаивающихся друг на друга и пересекающихся под разными углами плоскостей восприятия и понимания мира, но от этого она не перестает быть реальностью, а поэтический эксперимент не перестает быть, по сути, поиском реального. Этот поиск означает, что реальное ощущается писателем как утерянное и неуловимое, что создает плодотворное, ложно противоречивое напряжение между стилем как поверхностным планом восприятия произведения и его глубинной идейно-художественной направленностью.
В этом смысле показательно различие между двумя работами, вошедшими в первую книгу Цигельмана «Убийство на бульваре Бен-Маймон» (1981): «Похороны Мойше Дорфера» и «Убийство на бульваре Бен-Маймон, или Письма из розовой папки». Рассмотрим вначале отрывок из первой, почти бессюжетной повести, дающей срез общественной жизни Биробиджана, в центре которого маленький еврейский театр:
– Маска приросла. Маска, надетая для потехи, приросла, палач тоже убивает в маске. И не пробуй сдирать маску, она стала твоей кожей.
– Ты отслаиваешь ее, и вот содрал кожу до мяса, а все же – твое лицо побывало под маской. Не так ли?
– Когда-то мы жили согласно с нашими убеждениями. Потом убеждения превратились в желеобразную массу – сомнения разрушили цементирующий восторг. Теперь мы уверенно убеждены, что убеждений нет.
– А нужны ли убеждения? Сегодня я – один, завтра – я другой. Я меняюсь в развитии, о каких догмах может идти речь?
– Мы убежденно верим, что ради детей, ради семьи… Мы подличаем по убеждению. Вот новый психологический тип, созданный советским социалистическим обществом: подлец по убеждению. Он убежден, что нужно быть подлецом.
– А куда денешься? Раздавят…
– Это ты писал в «Правде», что «нет роднее партии любимой»?
– Чего ты прешь на меня, чего прешь?
– Ребята, по городу развешаны приказы о призыве. Подписано: еврейский военный комиссар!
– Не волнуйся, возьмут-то тебя в советскую армию. Им не важно, как подписать, им важно, что из этого получится.
– Что там Голда говорит? Что в Брюсселе?
– Пока они говорят, нам что-то обещают.
– А маке ин коп! Обещают…
– Бить будут, ребята, ох, бить будут!
– Ну, здесь собрались все евреи – где же стукач?
– Ша! От зицт эр!..
– Ишь ты, даже уши шевелятся… [Цигельман 1981: 22–23].