И пришла желанная пора. В саду, в лесу лиственные деревья загорели оранжевым пламенем бодрой, взнесенной в высоту осени. А Пушкин, будто испугавшись дорогих приливающих дней, вдруг, неожиданно для себя, нервно собрался и уехал в Петербург, к полному огорчению Родионовны.
Появившись в Петербурге, он первые дни после деревни никуда не выходил из своего трактира Демута, где, проживая, оставался в крайне раздраженном состоянии полного одиночества.
Как лев в клетке зверинца, метался поэт по своей комнате, одержимый тревожной тоской: он задыхался в тесноте комнаты, как в тесноте жизни.
Рожденный для великих свершений, для раздольных порывов, для гениальных затей, он должен был довольствоваться подлыми подачками подлой власти, да еще быть благодарным за рабские кандалы полузависимого существования.
Что оставалось делать? Бежать, опять бежать от ужасов своего проклятого Отечества? Но куда? Куда?
Вдруг шумно прикативший из Москвы Нащокин пьяным вихрем налетел на Пушкина:
– Ух ты, черт с орехами! Едва сыскал. Давай без раздобырдов – едем… А куда – неизвестно. Увидим! Разве кому-нибудь известны заветные дороженьки? Едем в никуда и, пусти, не перечь! Раз крепкая башка на плечах, – значит, дело верное. Махнем в никуда, а как приедем, сразу на месте будем. Увидишь! Брось, друг, кручиниться. Едем. Кони ждут! А раскутимся, – может, в Москву попадем. Ничего не известно!
Разгульный, никогда не унывающий Павел Воинович действовал на способного к резким, быстрым переменам порывистого Пушкина, как ковш хмельной браги. И поэт, обнявшись с другом, ехал, не спрашивая куда, лишь бы уйти от тревоги, лишь бы на время забыть тяжесть угнетающих будней, лишь бы рассеять туман одиночества.
Две недели безразборно пировали два разлившихся во всю ширь друга, собирая вокруг себя в кабаках первых попавшихся собутыльников всяких сортов. И, наконец, Нащокин, взяв слово с Пушкина, обязавшегося через два месяца приехать в Москву, укатил обратно домой, восвояси.
После отъезда Нащокина встряхнувшийся поэт взялся за дела: вместе с Антоном Дельвигом он вошел в литературные кружки, не забывая также делить свою деятельность с журнальной Москвой, особенно с редакцией «Московского вестника».
Часто поэт стал бывать в обществе лучших литераторов, собиравшихся обычно у вдовы историка Карамзина, Екатерины Андреевны, сестры писателя Вяземского.
Здесь, у Карамзиной, каждый вечер запросто сходились известные таланты петербургского искусства, среди которых, окруженный открытой сердечностью, блистал Пушкин, читая свои новые работы и выступая с жарким огнем критика-спорщика на сияющее удовольствие прежних арзамасцев.
Поэт появился даже на балах и в обществе, несмотря на новое тяжелое негодование: монарх, с большого ума, дал через Бенкендорфа бесподобный совет Пушкину – переделать «Бориса Годунова» в роман в духе Вальтера Скотта.
Царский совет привел в бешенство автора трагедии, чья литературная гордость как раз и заключалась в новой драматической форме.
Однако угарная волна светских балов, сбродных вечеринок, звонких кутежей и картежной игры скоро миновала. Петербургская суета и вся эта крикливая, глупая салонная жизнь показались поэту величайшей пошлостью и страшным зиянием пропасти, куда неминуемо валились все.
Раздраженный этой светской праздной пустотой, такой обязательной для высшего общества и мрачного времени, Пушкин стал озлобленно-несдержанным настолько, что всюду начал вести себя вызывающе-заносчиво, нервно придираясь к царящей глупости окружающих.
Не нашедший места в жизни, тоскующий поэт, не зная, куда кинуться, вспомнив слово, данное Нащокину, отправился в Москву.
Зимняя морозная дорога, алмазно-серебряные дни, опаловые лунные ночи, однозвучные колокольчики, знакомые станции, занесенные снегом, дымящиеся избы деревень. встречные тройки, печальные песни ямщиков успокоили, убаюкали.
Пушкин приехал в Москву согретым новыми надеждами. Нащокин встретил петербургского гостя громом восторгов, выскочив на морозную улицу в халате с бутылкой шампанского:
– Грейся, друг, пей, грейся! Немедленно жизнь начинай! Держи ее за шиворот! Пей!
Пушкин ожил:
– Ура! И впрямь, пожалуй, пора жизнь начинать немедленно, – ведь мне скоро тридцать лет стукнет, а я все еще холостяком раскатываю!
Друзья прыгали на морозе, распивая шампанское.
Нащокин кричал:
– Я так тебя, друг мой, поэт богатырский, люблю, что хочешь, сейчас, на твоих глазах, до смерти околею!
Пушкин едва утащил в комнаты посиневшего приятеля. Послали за Соболевским и Вяземским.
Проходя в комнаты, Пушкин заметил, что в столовой было много неведомых ему гостей, которые с большим аппетитом обедали и выпивали.
В кабинете Пушкин спросил:
– А какие там у тебя, Павел Воинович, гости? Откуда? Я из них никого не знаю. Кто такие?
– А я и сам не знаю, – хохотал широкий хлебосол, – ко мне всегда приходят какие-то загадочные люди и обедают, и спят. Пускай их живут и едят на здоровье!
Из столовой неслось:
– Ура, Пушкин. Браво!