Я остановился и рухнул на скамью. Нужно выходить из игры, думал я. Это будет честно. А иначе буду повторять людям только одно: что нужно жить с надеждой и держаться тех, кто умеет слушать. Но не так ли обстояло дело с Райнхартом: разве он не сделался воплощением надежды, за которую люди только рады платить? В противном же случае не оставалось ничего, кроме предательства, а это означало бы вернуться к служению Бледсоу и Эмерсону, прыгая из огня абсурдного да в полымя смехотворного. И то и другое сводилось к предательству самого себя. Но выйти из игры я не мог; нужно было договариваться с Джеком и Тобиттом. Я остался в долгу перед Клифтоном, Тарпом и остальными. И обязан держаться… И тут мне в голову пришла мысль, которая вызвала у меня глубокое потрясение. Не стоит беспокоиться о людях. Если они терпят Райнхарта, то об этом не задумываются, и даже с ними я буду человеком невидимым. Мысль эта посетила меня всего на долю секунды, и я тут же от нее отказался; но как бы то ни было, родилась она в мрачном небе моего рассудка. Да, именно так. Но это не имело значения, так как они не понимали, что именно произошло; не понимали ни моих надежд, ни моей неудачи. Мои амбиции и честность были для них пустым местом, а моя неудача — такой же бессмысленной, как и неудача Клифтона. Так было всегда. Только в Братстве, казалось, был шанс для таких, как мы, слабый проблеск света, но за отполированным и гуманным фасадом искусственного глаза Джека скрывалась лишь аморфная форма и резкая красная обнаженность. Но даже этому никто не придавал значения, кроме меня.
Можно сказать, я существовал и в то же время был невидим, вот в чем заключалось основное противоречие. Я существовал, и все же я был не виден. Это страшило, пугало, и, пока я сидел на скамье, мне открылся другой пугающий мир — мир возможностей. Ибо теперь я понимал, что могу согласиться с Джеком, не соглашаясь. И мог бы посоветовать Гарлему надеяться, когда надежды не было. Пожалуй, я мог бы кормить их надеждами, пока не найду прочную основу для чего-то реального, твердую почву для действий, способных вывести их в плоскость истории. Но до тех пор мне пришлось бы манипулировать ими так, чтобы только они не манипулировали мной. Мне пришлось бы стать Райнхартом.
Я прислонился к каменной стене, тянувшейся вдоль парка; при мысли о Джеке, о Хэмбро и о событиях тех суток меня трясло от ярости. Всюду мошенничество, наглое мошенничество! Они поставили перед собой задачу описать мир. Но что они могут знать помимо того, что нас много, что мы занимаем определенные рабочие места, обеспечиваем столько-то голосов на выборах и столько-то участников маршей протеста? Прислоняясь к стене, я жаждал их унизить, вывести на чистую воду. И теперь все былые унижения обернулись драгоценной частью моего опыта, и, душной ночью прижавшись к каменной стене, я впервые начал принимать свое прошлое — и тут же на меня нахлынули воспоминания. Ощущение было такое, словно я внезапно научился смотреть по сторонам; в голове мелькали образы былых унижений, и я увидел нечто большее, чем просто разрозненные кадры. В них заключался я весь; они меня определяли. Я сделался своим опытом, а мой опыт сделался мною, и никакие слепцы — даже самые могущественные, даже властители мира — не смогли бы забрать у меня ни одного кадра, не смогли бы излечить ни одну ссадину, издевку, насмешку, ни один смех, плач, шрам, никакую рану, ярость или боль. Они были слепы, слепы как кроты, и в своих перемещениях полагались лишь на эхо собственных голосов. Но будучи слепыми, они погубили бы себя, а я бы им посодействовал. Я рассмеялся. Поначалу мне думалось, что они приняли меня в свои ряды потому, что полагали цвет кожи несущественным, хотя на самом-то деле цвет кожи оказывался несущественным совсем по другой причине: потому что слепцы не видели ни цвета, ни самих людей… Их заботило лишь то, чтобы мы вписывали свои фамилии в нужное количество фальшивых избирательных бюллетеней, которые можно пускать в дело по своему усмотрению или списывать в архив за ненадобностью. Все это обернулось шуткой, нелепой шуткой. Выглянув из-за угла своего разума, я увидел, что и Джек, и Нортон, и Эмерсон слились в одну белокожую фигуру. Уж очень они походили друг на друга: каждый пытался загрузить меня своей картиной мира, а какой она виделась мне — на это им было глубоко плевать. Я был просто материалом, полезным ископаемым, годным к переработке. С высокомерной абсурдности Нортона и Эмерсона я переключился на такую же абсурдность Джека и Братства, но различий не обнаружил; единственное — теперь я признал свою невидимость.