В общем, я сбросил лохмы, заметно помолодел, теперь мне было можно дать лет пятьдесят, но всё-таки скорее пятьдесят два. Словом, столько, сколько мне было на самом деле. Я заплатил по таксе в кассу, добавил персонально Анетте на силикон. Она, похоже, осталась довольна. «До седин не доживёшь — раньше облысеешь!» — сказала она на прощанье. Анетта ничего не имела в виду, просто такое благопожелание, просто такие слова, чтобы жить веселее. Так и мать её говорила. Только мать говорила другому, а эта — мне. Точно помню: тот был пожилым. Впрочем, а я разве другой? Обидно. Да, время бежит. Вы пробовали бежать вверх по движущемуся вниз эскалатору? Я пробовал, но ничего не вышло. Во второй раз в жизни шутка про лысину показалась мне неудачной. Я не стал смеяться и был таков. Благо идти оставалось недалеко. Ноги уже отдохнули, пересечь переулок не составляло труда. Эти ноги скользили, конечно, по раскатанному иномарками льду, но я смотрел не вниз, а назад и вперёд. Шея поэтому ныла.
Я толкнул чужую железную дверь...
Я толкнул чужую железную дверь и оказался в «Белом лебеде», то есть в своей комнате, в своей квартире. Помещение небольшое, я насчитал столиков пять-шесть. Внутренние стены между комнатами снесли, к моей прибавилась та, в которой проживала тётя Нина по фамилии Дикова. А что предприниматели сделали с другой жилплощадью? Там, где Фёдор Францевич, дядя Стёпа и тётя Тоня? Куда они подевались? Что теперь устроено там, где они коротали жизнь? Кухня, склад продуктов, мойка посуды? За барной стойкой располагалась дверь, но она была плотно закрыта, не видно, что за ней делалось. Наверняка нынешний персонал использует мой туалет по назначению. Этого ещё не хватало! Он же мой, не для посторонних людей! Впрочем, они наверняка сменили сантехнику, прежняя никуда не годилась. А что, между прочим, сделалось с чугунной ванной? Неужели выбросили? Она, конечно, находилась не в идеальном состоянии, но вещь-то вечная. К тому же напоминает о Мраморном море. Море, конечно, тоже загадили, но и выбрасывать никто не собирается. Разве отдаст его Турция какой-нибудь Греции?
Время было послеобеденное, офисные служащие уже насытились, я сел у своего окна. Переплёт и батарея остались прежними. Раму, правда, покрасили, а вот с батареей ничего не случилось. Такая же раскалённая, так же облуплена, по ребру — кривая бороздка, проведённая по белой масляной краске — процарапана моим гвоздём. Навесной потолок делал помещение фальшивей и ниже. Мой был с сырыми разводами, я любил разглядывать на нём узоры, которые соединялись в чудищ и диковинные растения. А теперь что? Гладкий гадкий пластик, взгляду не за что зацепиться, абажур не повесишь.-.Я посмотрел в окно и увидел Анетту. В ту минуту она оказалась свободной и приветливо смотрела сквозь стеклянную стену и сквозь меня.
Вот здесь стоял мой стол — я за ним делал уроки, здесь стоял диван — я на нём спал, на стене висели часы с боем — я их заводил большим скрипучим ключом. Моих вещей не было и в помине, зато здесь был я. Впрочем, какой это я, если мы — совсем разные люди... Я достал из кармана свою детскую фотографию: уши торчат, веснушки, не обременённые жизнью живые глаза. Нет, не узнать, не похож. Я прислонил фотографию к солонке, будто собирался помянуть покойника.
Подошла хозяйка — моих убывающих лет, улыбнулась приятно, как кормящая мать радуется младенцу. Подала меню. «Что будем кушать? У нас чудесный выбор японских и французских блюд». Чувства переполняли меня. «Видите ли, я здесь жил, много лет назад, в этой самой комнате...» — с какой-то надеждой произнёс я. «А сейчас я живу — пожала плечами она. — Сдвигаю столики, ставлю на ночь себе раскладушку. Потом сплю. В основном хорошо, устаю за день».
«Видите ли, — продолжал я гнуть свою линию. —
Когда я учился в младшем классе, нас стригли наголо, готовя в арестанты и в солдаты. Война только кончилась. Уши торчали, чтобы лучше слышать преподавателя клёкот.
Его контузило, ответ ему был невдомёк. Мечтая стать авиатором, я ушами хлопал, чтобы взлететь. Растительность, правда, брала своё и под всхлипы „Битлз“ отрастала до узких плеч, до мокрых простынь. Страна боролась за мир, добывала песок. Я был ей не нужен. Первый портвейн сплавлялся по пищевому тракту: под капельницей склеивались слова в земные заёмные речи.
С годами страх перед самим собой
жал уши к голове всё ближе.
Бес ударял в ребро, бог — в поддых, седина в висок. В небе летали другие».