Белой ночью был в городе. Брел по Петербургу Достоевского. Да, здесь «белая ночь» не то что на севере. Отблеск зари в окнах и в каналах, трепетные тени, ясные, четкие звуки. Шорохи еще свежей листвы, и запахи такие сложные — в них благоухание цветов смешано с зловонием дворов. В узких улицах — даль бесконечная, уходящая в зори. Тонкие нити фонарей и их свет не заполняет улиц, а поглощается тем «блеском безлунным», который струится с высокого, высокого неба. Это от сгустившихся теней такая высота и такие дали, такой простор. Дом Распутина, в окна которого заглядывал «Идиот» — Достоевский, а там «внутри дома» — убитая Настасья Филипповна, а за занавеской, чуть приподняв ее, — Рогожин смотрит на князя. Я убежден, что Достоевский душой Идиота действительно все это переживал тут, перерождал внутри себя свою судьбу и образ ускользавшей от него Сусловой. А там дальше простор — зеленого теперь Марсова Поля и все той же неизменной Невы со странно светлыми иглами Адмиралтейства и Петропавловской крепости. И какие легкие, призрачные, белые-белые, среди тех же трепетных теней белых ночи — барочные статуи Летнего сада. «Какие огненные дали открывала нам река, но не эти дни мы ждали — а грядущие века» (Блок)[307]
. Тут бродил и «Идиот», и отчего я, когда отрываюсь от своего очага и становлюсь в жизни странником, чувствую такое сходство с «Идиотом»?Иван Михайлович возвращен в университет. Ол. Ант.[308]
тоже.Привет О. А. и Н. А. [309]
Всего светлого.
Только дома, без посторонних находили иногда прежние минуты не «светлого смеха», а светлой грусти; вспоминая былое… возле кроватки спящих детей или глядя на их игру, душа настраивалась, как прежде, как некогда, — на нее веяло свежестью, молодой поэзией, полной кроткой гармонии, на сердце становилось хорошо, тихо.
Письмо, дорогая Софья Александровна, было начато в ожидании письма от Вас и задержалось, т. к. я лишь только что получил его от Вас. Вот я его прочел, и у меня какое чуднóе состояние: и хорошо на душе, что Вы такая чудесная, и стыдно, что я словно огорчил Вас. Ну что же делать — Ваше письмо вызывает во мне большую откровенность. Откуда Вы взяли, что я хочу, чтобы Вы радовались за себя, что я задерживаюсь в Детском? А я обрадовался, что Вы вставили слова «за вас», что Вы не рады за себя. Что значит, нет отлива. Ведь вот как было! Скажу Вам еще, что мне хотелось, чтобы Вы говорили о нас с Ольгой Александровной. Почему? Не знаю. Мне так хорошо после Вашего письма (хотя и немножко стыдно). Даже голова слегка кружится — вот до чего хорошо. День-то был какой — хмурый, а вот сейчас такие потоки света в окно и так величественно колышутся серебристые тополя и яркие ясени со своей свежей зеленью. А мне хочется закрыть глаза и ни о чем не думать, а только чувствовать Вас, моя хорошая Софья Александровна, и хочется жить.
В прошлом письме я не написал Вам о том, как меня потянуло в Переделкино. А ведь мои рассуждения о смехе относились лишь к Вашему вопросу по существу касательно моего отношения к смеху. Я вовсе не думал, что у Вас inepta laetitia[311]
, которую не любил Франциск Ассизский[312], прибавивший новую заповедь блаженства «Beati qui rident»[313].О своем крошечном подарке ничего не напишу — это маленький сюрприз.
Над моей детскосельской жизнью снова веет Москвой. Как жаль, что Детское Село не под Москвой! С Анной Николаевной я еще не говорил. Я скажу ей, что не могу больше жить без детей и беру только сына, что она должна подумать о болезненности и слабости своей матери, которой трудно с двумя сорванцами, а о различии наших взглядов на воспитание говорить не буду. Об этом она знает и так, а к чему прибавлять горечь. Вероятно, все обойдется благополучно. В этот выходной день я разрешу этот вопрос. А знаете, атмосфера домашняя становится легче, и мне кажется (о чудо!), что Екатерина Михайловна привязывается ко мне.
На днях со Светиком вдвоем ходил на могилу мамы. Вспомнилась прогулка с ним на Медвежьей горе. Так было все у нас слитно. С Танюшей ходил в поля через Александровский парк. В чаще — готическое здание у зеленой лужайки. На ней могильные плиты. Это кладбище лошадей. Совсем гравюра из Вальтер Скотта. Танюша склонилась над потемневшими плитами и читает надписи; обе косички свелись, а кругом среди высокой зелени — лучистые ромашки и много колеблющихся теней от кленов и дубов.