Пока на Лубянке Николай Ежов все более и более склонялся к мысли о том, что только чудо спасло его от потери ценного арестованного – настоящего японского шпиона, к тому же аристократа с большими политическими связями, могущего стать важным свидетелем по именно сейчас формирующемуся делу маршалов-предателей, самого Чена выволокли из комнаты допросов. Его еще пару раз пытались отлить холодной водой, но после нескольких безуспешных попыток решили все-таки отправить в камеру, не дожидаясь, пока он очнется. Потерявшего сознание заключенного принесли на носилках в специально освобожденную для него одиночку и бросили на пол у деревянной койки, накрытой тонюсенькими матрасом и одеялом. Оставшись один, заключенный долго лежал недвижно и, кажется, даже не дышал. Затем он чуть пошевелился, но тут раздался звук приоткрываемого глазка в камеру, и тело на полу снова замерло. Дверь медленно открылась, и вошедший Ноздренко, уже без фартука, с вымытыми руками и с раскатанными рукавами сменного – специально для пыток одеваемого – френча, посмотрел на арестованного, снова привычным жестом – сапогом – повернул его лицо к стенке. Равнодушно проверил: точно ли без сознания? Сам себе кивнул и вышел из камеры. Когда шаги стихли, человек на полу камеры попытался открыть глаза, но яркий свет из-под потолка резанул воспаленные глаза, и Чен даже застонал от боли. С закрытыми глазами было намного лучше – главное решение было принято, и страшиться дальше нечего. Холодный сырой пол пока еще приятно студил разломанное тело. Только тяжело было дышать, до рези болели сломанные ребра. Вдруг заболел сведенный судорогой живот – после избиения осколки проклятых стекол время от времени резали желудок и кишечник. От боли в животе как будто разом проснулось все тело. Запульсировала разбитая голова, заныли разбитые десны и скулы, вернулась судорога в икры, но даже боль эту избитый человек принял с радостью облегчения. Он был в сознании. И это сознание сквозь боль говорило ему: получилось! Появилась надежда, она пробивалась через паралич воли, разъедала его, как солнце разъедает грязный весенний лед, и на холодном полу камеры Лефортовской тюрьмы полумертвому человеку снова хотелось жить и думать. Он еще не знал, выживет он или нет, но надежда, надежда, рожденная живой мыслью, уже жила! Она говорила ему, шептала, орала в разбитые уши, что все возможно, что он молод и что все еще может получиться. Надо только набраться сил и терпения, не спешить и заставить себя думать. Это было почти забытое чувство, и Чен хотел было улыбнуться, но снова острая боль пронзила все тело с головы до пят, и вместо улыбки он застонал, а потом, не в силах больше сдерживаться, зарыдал. Боль от судорог стала еще сильнее, и слезы, стекая по щекам, окрашивались в алый цвет разбавленной крови.
Сразу вспомнилось, как невыносимо страшно и больно было глотать раздавленные на полу камеры стекла от очков. Сначала и не хотел. Лишь когда понял, что терпеть больше нет сил, а Лефортово – не контрразведка во Владивостоке, и здесь ему никто не поверит, никто не спасет и не вытащит отсюда, когда понял, что это конец, он все-таки решился. Планировал сделать то, до чего во Владивостоке пятнадцать лет назад так и не дошел, – перерезать себе горло осколком, но не получилось. До окна было не дотянуться – не меркуловцы чекисты, не меркуловцы, все предусмотрели. Да и сокамерник – «наседка», в котором Чен сразу и безошибочно узнал одного из тех, кто следил когда-то и за ним, не дал бы ничего сделать. Оставались очки. Раздавить их незаметно он сумел, но дальше этого дело не пошло. Осколок был маленький, и надо было очень сильно и твердо полоснуть себя по сонной артерии, чтобы все получилось. Но в раздавленных сапогами следователей пальцах покрытый кровавыми пятнами кусочек стекла не хотел держаться совсем. К тому же сокамерник все время наблюдал за ним, пыхтел длинным носом как сломанный огнетушитель. И стекла пришлось давить, лежа на них и упираясь дужками в середину, развернувшись так, чтобы этот гад с тупыми звериными глазками не видел. Когда же решился глотать, было уже все равно. Знал, что будет больно: разрезать тупым стеклышком ссохшийся пищевод, воткнуть его себе в желудок – не больно ли? Не знал, что настолько. Но и это готов был стерпеть – лишь бы один раз и навсегда. И если бы не этот гад, может, и получилось бы. Тот, когда увидел, что японский шпион корчится на полу после завтрака, а изо рта пошла кровь, немедленно забарабанил в дверь камеры. Самоубийцу оттащили в лазарет, но дежурный врач – бывшая санитарка – только пожала плечами. Как лечить, было непонятно, а оттого лечить никак и не стали. Кровотечение, начавшееся уже не только изо рта, однако, скоро кончилось, рези в желудке со временем тоже прошли, и самоубийца понял, что просчитался. Осколки, видимо, оказались слишком мелкими, чтобы убить, и лишь глубоко поцарапали слизистую. Стало ясно, что смерти по собственной воле ему не дождаться. Значит, решил, несколько успокоившись, заключенный, надо искать способы выжить.