Я бродил по этому проклятому городу целую вечность. Весь город размеренно, будто погружаясь в паутину, тонул в навязчивых ассоциациях, тонул в моем прошлом, преследовавшем меня всюду, куда бы я ни шел. За каждым закоулком меня поджидало очередное воспоминание – кровавая Мэри на барной стойке с ледяным взглядом и обнаженным лезвием, готовая за пару секунд выпотрошить мою память на наличие сожалений – оно колыхалось, как… как судорожные плечи. Я бежал по лощеным предрассветным улицам, по коридорным улочкам, уже не раз заблеванным мной, спотыкался об свои несуразные ноги, давился собой, продолжал бежать, но уже по Удельной, где ближайший пивбар, ни одного знакомого лица, круглосуточно пустые автостоянки за окном, все в дороге, таксуют, ни одной машины вокруг, хоть разбрасывайся купюрами… Затем по Тверской, по тесным лестничным пролетам (напротив комнаты Берты белым по красному кирпичу «Я всегда на обочине и никогда в центре») ошалело искал спасения в коммуналках – никто, конечно же, не откроет двери, и даже если повезет, то в лучшем случае переступит через заблеванный коврик и пойдет дальше на Кольцевую наворачивать круги вокруг моей головы… На Правобережной я каялся, молился, когда похмелье выбивало твердую почву из-под ног, а через час я как ни в чем не бывало бежал уже по Советской, под «Интернационал», подавленный, смущенный кровосмешением своих мыслей, готовый уже сброситься с плато и вывалиться за край пограничного мира, лишь бы закончить погоню. Этажка за этажкой, что оставались позади, если набирать разгон с Лесной, с ее низовья, где она начинается с мусорных баков и упирается в трансформаторную будку, где я родился и пустил корни в конце концов, и выбираться наверх, к Королевскому Парку, вместе с призраком Арвиля, по небольшой загаженной мусором аллее, мимо продуктовых и аптек, к шумной Удочной, улицу за улицей подминая бесшовными ботинками, первая из которых будет Садовая – на самой окраине города – что поближе к плато, где как раз наворачивали круги трамваи, перед тем, как пуститься бесконечно вниз, чтобы затеряться в бедных кварталах – Млечная, Трубецкая, Северо-Западная, Заводской – за которыми тянутся обманчивые ретроспективные проспекты и тут же в противовес им расплодившиеся базарные улочки, все дальше и дальше, если ставить себе цель прожигать жизнь и мчаться на полной скорости далеко за Промышленный по коридорной Стращенной, где я впервые познал грех и разбился, где заканчивались продуктовые и пекарни, и начиналась пустынная полоса Бюро – все погрязло в ассоциациях.
Я не мог больше выйти за порог теткиной квартиры и свободно отправиться в свободное плавание, чтобы воспоминания не плелись следом за мной. Что уж говорить: тетка все чаще отказывалась пускать меня к себе, так что периодами я ночевал где приходится. И все же покидать ее квартиру было неприятно. Город поделился на стороны Свана и Германта, и мне были одинаково тошнотворны обе из них. Приходилось выбирать маршруты и места, которые были еще никем не заняты, но, как вскоре обнаружилось, таких мест в городе попросту не осталось. Так, например, на Постной витал дух пространных томасовских рассуждений, ветром проносившийся по шпилям воскресной школы, чтобы затем пожаром перекинуться на находящийся поблизости сквер, а от него все дальше к набережной, к Центральной библиотеке, в которой мы с Томасом провисали часами в свободное время и дай боже на тысячу сказанных слов была прочитана хоть одна строчка. На проспект я старался лишний раз не соваться, зная, что Эль обязательно нагонит меня в какой бы то ни было форме. Последние месяцы она преследовала меня во снах почти ежедневно. Я ложился спать, и как по расписанию перед глазами Она – несет чушь о каких-то мертвых чувствах, которые мы якобы усыновили. Видеть ее ежедневно во сне избавляло меня от нужды думать о ней. В действительности же я выискивал ее лицо на забитых коридорными остановках, проспектных-всегда-осенних лавочках, занятых свежеиспеченным студенческим молодняком, в толпе незнакомцев, в надежде, как это бывало, когда я натыкался на нее случайно с каким-нибудь ее новым дружком, что за очередной перекрашенной новомодной ширмой я увижу ее лицо. Мари мне не снилась…
Та же участь постигла и множество других улиц, и даже если нет, я не мог найти в них отдохновения. Небольшая салонная компашка, которая вряд ли насчитывала теперь и пятерых, разбрелась по всему городу. Для Берты, Кота, Льва, Альберта – для всех нашлось зрительское ложе, только играй, Мориц! – на Садовой, на Прудах, в самых недрах панельных могил, утерянных для солнечного света, на крышах Поднебесья – все в лицах, вымученных улыбками лицах, только играй! Место нашлось даже для безучастного Михея, что расплылся в моей памяти вязкой ночью, в которой я топил эти же воспоминания – воспоминания о самом себе.