По правде говоря, что уж тут поделаешь, коли тебя прозвали Спотыкач. Надо, стало быть, не споткнуться. Тут я и смекнул насчет автоматики, хотя эта чертова нога мне житья не дает. Ну, значит, взялся я за дело, через два дня коса у меня была что надо, я хорошенько налег и оставил их всех позади. Налег хорошенько, а сам поглядываю через плечо назад: останавливаюсь, точу лезвие, отдыхаю и поглядываю назад. Поглядываю и любуюсь: газон у меня смотрится, как только что остриженный годовалый барашек, а этим братикам-астматикам, думаю, теперь уж меня не догнать, выходит, я это дело осилил. Ну вот, так оно само собой и получилось: через неделю об испытательном сроке никто больше не заикался, а меня признали лучшим косарем, лучшим отбивщиком и уж не знаю там кем. Вот тебе и Спотыкач. Спотыкач в Сансуси.
Но это еще не все. С одним из наших я без конца спорю. Ну вот я и подошел к главному. Сидим мы однажды, завтракаем, и Петрулла этот сидит, жует свой бутерброд; туман, что был ранним утром, рассеялся, и трава пахнет, как молодка, только вышедшая из воды. А Петрулла жует себе, таращится на каменную бабенку напротив нас и говорит:
— На такую, — говорит, — красоту я могу глядеть часами.
Другой покосился тоже на ее белую грудь и молвил:
— Была б она, — говорит, — не каменная, то да, верно.
— Я совсем не про то, — говорит Петрулла, — я про красоту.
— Ясное дело, — отвечает второй, — и я про это самое.
— А я не про это, — Петрулла говорит, — я про все, что тут есть: про дворец, и сад, и как одно сочетается с другим.
— Господи, — говорю, — да ведь это же все для туристов. Придут сюда, делать им нечего, усядутся на скамейку и сидят целых полчаса — вот у них, пожалуй, такие мысли в голове и бродят. А я, — говорю, — здесь работаю, для меня все эти памятники — пустое место.
Петрулла на это:
— А для меня совсем даже не пустое место. На прошлой неделе, — рассказывает, — разговорился я с уборщицей из туалета, что у входа в парк. Она берет меня за руку и показывает: за кустами возле туалета красуется на цоколе молодая женщина, с дорожки ее не видно. Показывает она мне ее и говорит: «Паршивые юнцы оторвали ей голову; полиция, сыщики ходят, снимают отпечатки, а головы нет как нет». Эта женщина — я про уборщицу — была прямо вне себя. Для нее это не пустое место. Тебе бы с нее пример брать.
— Что ж тут такого, — говорю, — Петрулла, коли она сидит в кустах и ее все равно не видно — чего она там торчит, за кустами-то, женщина себя показывать должна. Поделом ей, раз она там засела, правильно ей голову оторвали. Я тебе, Петрулла, одно хочу сказать, у меня ведь тоже котелок варит: много здесь всякой ненужной дребедени. Возьмем, к примеру, человечка на столбе. Столб высотой с дерево, метров десять или пятнадцать будет, а человечек — метр-полтора. И стоит этот коротышка на столбе, озирает парк, а сам не знает зачем. Я вот уже два дня на него смотрю, а толком еще не разглядел и не пойму, для чего он там поставлен.
— Этого тебе не понять, — говорит Петрулла, — уж пропорции-то здесь правильные, — говорит, а сам задирает голову и смотрит на человечка, да тоже мало что может разобрать.
— Послушай, Петрулла, — говорю я ему, — ты сообрази своей головой — разве станешь ты у себя дома в комнате картинки под самый потолок вешать?
— Да ну тебя, — отвечает, — ничего ты не смыслишь. Ты во дворце-то уже побывал?
— Нет, — говорю, — воздержусь пока, я здесь рабочий, а не турист.
— Пойми, каждый должен хоть раз посетить дворец, в конечном счете ведь это владение каждого из нас.
Ну и так далее, и тому подобное. С тех пор, что ни день, Петрулла за завтраком все нам толкует про свой Сансуси. Мой Сансуси, говорит, открыт для всех нас. Здесь, говорит, Старый Фриц[22]
проводил все лето и философствовал. А еще он, Старый Фриц, давал здесь свои знаменитые концерты на флейте. Сансуси, говорит Петрулла — сидит, значит, на скошенной траве с бутербродом в руке и, вытянув руку, обводит ею полукруг, будто весь этот здешний хлам принадлежит ему, — сидит эдак и говорит: Сансуси означает «Без забот», здесь Старый Фриц делал, что ему вздумается. И свою речь Петрулла заключает кивком и важно поглядывает поверх бутерброда на голых баб.Тут я его спрашиваю:
— Скажи, Петрулла, — спрашиваю, — о чем же это он философствовал, твой Старый Фриц?
— Ну как о чем, — говорит Петрулла. — Сидел в кресле у камина и глядел на огонь, сидел эдак, положив скрюченные подагрой пальцы на суковатую трость, и глядел на огонь.
— Это бывало, наверно, уже поздним летом, — говорю.
— Может быть, — отвечает Петрулла, — или ранней весной.
— Ладно, — говорю, — так о чем же философствовал твой Старый Фриц?
— Ну вот, — говорит Петрулла, — глядит он, значит, на огонь, думает о жизни, а то вдруг оборачивается и говорит: «Пфунд — так звали его любимого кучера, который от него не отходил ни на шаг, — Пфунд, говорит, подать мне сюда мою пенковую трубку». Разжигал он, значит, щепочкой трубку и принимался опять думать о жизни.
Похоже, Петрулла не в своем уме!
Я говорю: