Зачем я все это пишу? Кому это нужно? Неужели мы все в жизни делаем только во имя себя и лишь в смерти во имя всех? — странная мысль.
Большинство людей живет с тайнами.
Люди ежедневно и ежечасно носят тайны в себе. Когда тайны большие или их много, они давят человека, вырываются наружу, искажая лица, а глаза тревожно мечутся. И это заметно, особенно художнику.
А когда тайн нет, лицо человеческое просветленно, а глаза радостные — такими изображают святых.
А вот сейчас мне видятся розовощекие молодые монашки со сверкающими блудливыми глазками. Но у них не тайны! Тайн у них еще нет! У них — тайномыслие!
А так называемая тайна греха! Может ли кто не сокрыть свой грех? Даже при нынешнем отсутствии наказания?! Не может! Вглядитесь: как измучены лица современных людей, которые чем угодно оправдывают свою греховность! В этих лицах и тайны, и тайномыслие!..
Я рассуждаю на бумаге, чтобы понять, что в задуманной «Троице» — пожалуй, неподходящее название, но однако же мы троица: отец, мать и я! — да, лица у нас должны быть просветленными, высвеченными из темноты, из мрака. Так, как нередко на иконных досках или как у Рембрандта. Если бы обладать рембрандтовским проникновением в натуру! Однако надо пойти к иконам Спасо-Андроникова монастыря — вглядеться в лица на досках.
Зачем я пишу свою «Троицу»? По правде говоря, не знаю. Ведь «Курская битва» та же троица — отцы, матери, дети. С детства мы познакомились с войной — смертями, потерями, разрухой, бедностью…
А вообще-то я просто не могу не писать красками: с этим родился…
Какой был снег — голубоватый! Лучше свежевысохших белил. И лежал в удивительном наклоне, просветляясь к Яузе, по склону холма, на котором Андроников монастырь. Солнце било из-за строений, и снежная голубоватость возникла из тени, просвеченной белизной. Эх, как я пожалел, что не захватил свой «сундук»!
Вообще это был странный день, со многими неожиданностями, которые повернули меня как-то не туда. Да уж что там! Самое главное я понял: что моя «Троица» — плод мрачных фантазий затворничества. Я пока не отверг ее, но засомневался: зачем соперничать с прекрасным прошлым? Даже кощунственно.
Я стоял перед квадратной иконой «Усекновение главы Иоанна Предтечи» — из Вологды, семнадцатый век. Отсеченная голова Иоанна с закрытыми глазами, младенец на руках, животные… Мне виделись иконописные истоки сюрреализма, но думалось не о живописи, а о писательстве. Дело в том, что писательство более чем любое другое искусство проникает в объем и суть вещей, в последовательность «жития и действия». Это не плоские картинки, пусть даже сделанные мастерской рукой. Если имеешь немного воображения — и пожалуйста, ты — Иоанн Предтеча! живой, действующий, верящий…
Меня поразила такая возможность. Ведь писатель может «прожить» королем и даже королевой, диктатором, миллионером, мусорщиком, сыщиком, балериной, а захочет — и проституткой (вспомнилась купринская «Яма»!).
Житие человеческое — вечная писательская тема, его ум, его страсть. И вершины его творчества — вне пространства и времени, хотя всегда и во времени, и в пространстве.
Конечно, то же можно сказать и о художнике. Но разве можно запечатлеть мысль на полотне с той же силой и убедительностью, что в слове? А ведь именно в мысли на полотне — суть нынешнего изобразительного творчества. Отсюда и сюрреализм, и все другие усложнения.
Творчество — это поиск неизвестного. Искать должны все, хотя мало кто находит. Но в этом принцип!..
В залах Андроникова монастыря мысли плескались, как волны, — все о том же, о творчестве! — а сам я механически зарисовывал в блокнот вологодского Иоанна Предтечу.
— Скажите, зачем вы это делаете?
Около меня стояла девушка, очень тонкая, с прозрачным лицом и большими синими глазами. Голубая пушистая кофточка подчеркивала прозрачную бледность ее лица. Я опешил.
— Простите, я вам помешала, — смущенно улыбнулась она. — Но вы так мастерски срисовываете, я просто залюбовалась.
Она хотела отойти. Тогда я опомнился.
— Я художник, — глупо сказал я. Не объяснять же ей, отчего я здесь и какие корни пытаюсь углядеть в вологодской иконе. Однако забормотал: — Вот захотелось повторить руку Предтечи. Не Иоанна, понятно, а безымянного богомаза. Полезно иногда.
И чего понес околесицу? А сам будто примагнитился к ней — и с предложением: давайте проведу по залам! Откуда настырность такая? Несвойственно вроде мне. А в самом — волнение. Что-то непонятное происходило со мной. Но у нас с ней все очень мило получалось: она искренне расспрашивала, а я вовсю старался объяснять. Меня обрадовало, что ее заворожила любимая мной икона — псковская Богоматерь Одигитрия тринадцатого века.
— Какая удивительная простота и ясность, — сказала она.