Никифор Григорьевич остановился у занавески, и, услышав ласковый голос, подумал:
«Господи, бедные. И Федора Петровича как жалко, он совсем молодой еще, сорока не было,
а Пете – семнадцать. Что же эта смута с нами сделала, вон, вся страна в разоре лежит, то
поляки, то шведы, то самозванцы какие-то? При Борисе Федоровиче хоть и головы рубили,
направо и налево, а все ж больше порядка было, хотя нам, конечно, - мужчина чуть
усмехнулся, - сия смута только на руку. Эх, приехал бы Михайло Данилович, вот он быстро
бы тут порядок навел».
Никифор Григорьевич осторожно покашлял и сказал, не отдергивая занавески: «Михайло
Никтитич велел передать, что завтра на рассвете вас разбудит, он вместе с возком приедет.
Так что спите спокойно».
-Хорошо, - отозвалась Марья и мужчина вздохнул: «Господи, бедное дитя, и мать умом
тронулась, и отца с братом потеряла. Пошлю Гришу в Крестовоздвиженский монастырь, с
деньгами, пущай Федора Петровича и Петю поминают, души-то их устроить надо».
Он еще раз перекрестился, и, неслышно ступая, пошел к себе в горницу.
Над рекой едва виделись лучи восходящего солнца, когда невидный возок остановился на
чисто выметенном, выходящем на Чертольскую улицу, дворе кабака. Татищев спрыгнул с
коня, и велел вознице – такому же неприметному, невысокому мужчине: «Жди!», провел
пальцами по рукояти кинжала.
-А Василий Иванович, - усмехнулся он про себя, - уже и в усадьбе своей городской, под
охраной, пострижения ждет. Что он там кричал? Предатели, обманщики, головы вам
отрубить? Поздно, поздно. Из лагеря самозванца Сапега гонца прислал – все поляки, кои
под его командой, Владиславу присягнут. Вот и славно. Мы потом их всех одним махом из
Москвы выбьем, далеко покатятся, пожалеют, что сюда сунулись. Мальчишку жалко,
конечно, тако же и Лизавету Петровну, но чего ради страны не сделаешь? Потом мне
спасибо скажут, как мир и покой тут воцарится.
Он неслышно приоткрыл дверь кабака и стал подниматься наверх.
Отдернув занавеску, Татищев несколько мгновений всматривался в лица спящих, а потом,
быстрым движением скомкав лежавший на лавке ручник, прижав его ко рту парня – ударил
его кинжалом в живот. Тот едва слышно захрипел, и мужчина, затолкав холст подальше,
вынув клинок – вытер его о простыню.
-И руки почти не испачкал, - подумал он, не обращая внимания на приглушенные стоны
мальчишки. Татищев поднял крепко спящую Марью – та даже не пошевелилась, только
пробормотала что-то, и застыл – Лиза лежала на лавке, с открытыми глазами, смотря на
пятно крови, что расплывалось на потрепанном одеяле.
-Пойдем, - Татищев подал ей руку. Она послушно встала и замерла. Мужчина вздохнул, и,
оглянувшись на парня – у того уже посинели губы, однако он упрямо хрипел что-то, - велел:
«Иди!»
Он вздрогнул - рука женщины была холодной, ровно лед. На дворе Татищев усадил ее в
возок, и, пристроив на сиденье спящую Марью, сказал: «Держи!»
Лиза послушно положила руку на плечи дочери. Мужчина вскочил в седло, и приказал
вознице: «А теперь – гони что есть духу!»
Возок вывернул на еще спящую Чертольскую улицу, и, в облаках пыли, распугивая
дремлющих на дороге бродячих псов, полетел вдоль реки на север.
Мальчишки, придерживая лотки с пирогами, врассыпную дунули из ворот кабака – вниз по
Чертольской улице, на Красную площадь, и к наплавному мосту, что вел в Замоскворечье,
направо – к слободам и Новодевичьему монастырю, вверх по ручью – к Неглинке, и
Воздвиженке.
-А вот смотрите, батюшка, - сказал задумчиво Гриша, глядя им вслед, - нам же все равно, кто
в Кремле сидит. Хоша царь, хоша самозванец, хоша поляки, али шведы – пироги-то всегда
народ покупает, тако же и кошельки люди носят, в амбарах товар лежит, а в подполах, али
тайниках – золото.
-Так-то оно так, - Никифор Григорьевич потрепал сына по затылку, - однако же, Гриша,
Данило Волк покойный, знаешь, как мне говорил: «Следите за порядком, коли не будет его,
дак и у нас скоро работы не станет». Это ты молодой еще, думаешь, - у пары поляков
кошельки срезал, и гулять можно, а для нашего дела важно, чтобы страна процветала, чтобы
торговля была, а то откуда у людей деньги появятся?
Гриша вздохнул, и, засунув руки в карманы кафтана, вдруг хмыкнул: «Ловко вы это с возком
догадались, батюшка».
-Да что тут догадываться, - удивился Никифор Григорьевич, - зашел в кабак один человек,
вышло – двое. Хорошо, что я с утра пораньше проснулся, не успели следы затоптать. А
Марью он на руках нес, понятное дело.
-Вот же сука, - пробормотал Гриша, - и зачем сие ему надо было?
-А о сем, боюсь я, мы уже никогда не узнаем, - вздохнул Никифор Григорьевич. «Видишь,
как, Гриша – были Воронцовы-Вельяминовы, и не осталось их – Степа, коли жив, останется,
наверняка в монахи пойдет. Шуйского вон, - мужчина усмехнулся, - насильно в Чудовом
монастыре постригли, не хотел сам обеты говорить.
-Слухи ходят, - Гриша подставил лицо жаркому, июльскому солнцу, - что как поляки сюда
придут, дак они всех Шуйских к себе отправят, ну, в Польшу. От греха подальше.
-Как поляки сюда придут, - усмехнулся Никифор Григорьевич, - Илюха и оправится уже, зря