Кнабе — античник, он служил на кафедре немецкого языка во ВГИКе. Самарин этого
не хотел. Мы думали, что по антисемитству. (Кнабе евр>еем не был, но это неважно.) Оказалось, нет. М. Е. Грабарь-Пассек пришла с ним к Самарину, я был при них как
секретарь сектора. Сели за тесный стол, и Самарин спрюсил: «Ну-с, так что с вами
было такого-то июня 1944 года?» Выяснилось, что в этот день Кнабе поссорился с
воксовским начальством и взял назад уже поданное заявление в парпию. Дальнейший
разговор был уже ненужным.
В самаринском отделе работал тогда еще молодой Г. Гачев; его отец только что
был посмертно реабилитирован. Гачев писал о различном образе космоса в различных
национальных сознаниях. «Как будто взбесившаяся газета заговорила языком Андрея
Белого!» — тоскливо говорил А. Но Самарин не любил Гачева за что-то другое.
Обсуждалась его работа «Индийский космос глазами др>евних греков»: если ее не
утвердят, то его уволят. Позвали меня как античника, спросили первым. Я сказал: по-
видимому, хорошо и утверждения заслуживает, но, конечно, я не специалист итд
Самарин стал направлять дальнейшие прения: «Видите, так как античник не считает
себя специалистом, то будем осторюжны...» Когда он повторил это в третий раз, я
сказал: «Еще раз: считаю, что заслуживает утверждения». Работу утвердили, но
Гачева все равно уволили. В нашем античном секторе не было тогда заведующего, я
больше года числился исполняющим обязанности. Мне сказали: «Директор давно
хочет сделать вас заведующим, но Самарин против: он не прощает вам того
гачевского заседания». Я не поверил. Но, видимо, это было так: когда меня, наконец, объявили заведующим, Самарин вызвал меня, встал из-за стола и зычно спросил: «Ну, как, будем дисциплинированными?» Я сделал соответственное лицо и ответил: «Так
точно!»
Он был родом из Харькова. В начале 1920-х гг. там был хороший культурный
центр, оттуда вышел А. И. Белецкий, друг моего шефа Ф. А. Петровского: украинский
академик, мемориальный бюст у подъезда. Лет через десять после самаринской
смерти я познакомился в писательском доме со старой, добрюй и умной переводчицей
А. Андрее (письма Флобера и пр.). Она тоже была из Харькова, хорошо знала отца
Самарина — гимнаэи- ческий, а потом школьный учитель, это он сделал людьми всех, 285
З А П И С И и
в ы пи с к икто вышел из Харькова. О сыне она говорить избегала. Однажды она упомянула
Белецкого. Я ничего не сказал, но она перебила себя: «Вы, верно, слышали, будто
Роман Мих. — незаконный сын Белецкого? Нет: этот слух пустил сам Ром. Мих. уже
после войны — потому что старый Самарин в 1942 не успел эвакуироваться, оставался
в Харькове при немцах, и Р. М. боялся, что ему, сыну, это испортит карьеру. А
Белецкий появился в самаринском доме, когда Роману было уже лет четырнадцать».
После этого я стараюсь о Самарине не вспоминать.
Соболевский
Античным сектором в институте заведовал Сергей Иванович Соболевский. Когда я
поступил под его начальство, ему шел девяносто второй год Когда он умер, ему шел
девяносто девятый. Было два самых старых античника: историк Виппер и филолог
Соболевский. Молодые с непристойным интересом спорили, который из них доживет
до ста лет. Виппер умер раньше, не дожив до девяноста восьми. Виппер был хороший
ученый, я люблю его старый кури: греческой истории. Зато Соболевский знал
греческий язык лучше всех в России, а может быть, и не только в России.
Он уже не выходил из дома, сектор собирался у него в квартира. Стол был черный, вроде кухонного, и покрыт газетами. Стены комнаты — как будто закопченные: ремонта здесь не было с дореволюционных времен. У Соболевского было разрешение
от Моссовета не делать ремонта — потому что от перекладки книг с его полок может
потерять равновесие и разрушиться весь четырехэтажный дом в Кисловском переулке.
Над столом с высочайшего потолка на проводе свисала лампочка в казенном
жестяном раструбе. Соболевский говорил: «А я помню, как появились первые
керосиновые лампы. Тогда еще на небе была большая комета, и все говорили, что это
к войне. И правда, началась франко-прусская война».
Чехов для него был писатель непонятный. «Почему у него архиерей умирает, не
дожив до Пасхи? жалко ведь!» «Анна Каренина» была чем-то вроде текущей
литературы, о которой еще рано судить. Вот Сергей Тимофеевич Аксаков — это
классик.
Он был медленный, мягкий, как мешок, с близорукими светлыми глазками; рука
при пожатии — как ватная. Почерк тоже медленный, мелкий и правильный, как в
прописях. Подпись — с двумя инициалами и до последней буквы с точкой на конце:
«С И. Соболевский». Иначе — невежливо. Семидесятилетний Ф. А Петровский
расписывался быстрым иероглифом, похожим на бантик с фитой в середине, но что с
него взять — молодой.
«Никогда не начинайте писем «уважаемый такой-то», только «многоуважаемый».