Не знаю, как получилось, но я взял трубку, набрал номер и попросил главврача больницы. Отозвался какой-то жесткий, бесцветный голос. Нелегко уломать будет. Но приготовился к наступлению. Ведь девушка просила помощи не у меня, а у всего комсомола.
— Не могу, — отрезал жесткоголосый.
— Это вы уже говорили ей.
— С кем честь имею?
— С горкомом. — Я не сказал, с каким именно.
— Вы знаете, кто она?
— Не хуже вас.
— Пусть ждет родов.
— У нее особое положение.
— В палатах нет мест.
— Она согласна на коридор.
— Вы принуждаете?
— Только прошу.
— Я подумаю.
— Как долго?
— Присылайте.
— Спасибо, — вздохнул я и отер лоб. — Твердый орешек. Ну, мамочка, бери свои тряпочки — примут.
Она сидела неподвижно и во все глаза смотрела на меня. Помолчав, вдруг сказала:
— Вы даже не спросили, кто я такая.
— Ничего. Сначала родишь, потом назначим свидание.
— А если скажу, кто я, вы еще раз не позвоните в больницу?
— Я… Этому бюрократу? Плохо вы меня знаете…
— Наверное, потому-то и собиралась в вас стрелять. А теперь вот прошу о помощи. Я политическая, понимаете. И вы правы — положение у меня особое: рожу, покормлю ребенка и опять туда.
— Етит-татарай… — вырвалось у меня. Вот когда я перепугался! Да знай я такое, и пальцем не шевельнул бы. Но теперь, когда я разыграл всемогущего, отступать было неловко. Это не в моих привычках. Господи, только бы никто не сунулся в кабинет и не увидел ее. Вот чертова зараза! Собиралась стрелять в меня… Не успел я это подумать, как открылась дверь.
— Обедать пойдешь? — заглянул Томкус. И вдруг уставился на посетительницу. Их взгляды словно слиплись. Томкус отступил, захлопнул дверь и, как мне показалось, слишком громко протопал по лестнице.
— Вы устали, — почему-то сказал я моей посетительнице. — Ну, постреляли, а теперь собирайте трофеи…
Она молча положила на стол бумагу, где черным по белому, как на страшном суде:
«Заключенная Домицеле Анелевна Шкемайте временно освобождается из лагеря по делам деторождения, из-за слабого здоровья».
Точка. Печать. И все необходимые бумажки для соответствующих органов.
— А в других, нужных местах была?
— Нет.
— Пойдешь?
— Обязательно.
— Ну, всего доброго. И катись, пока не передумал. Если что — звони. Мы врача снова накачаем. Чтобы испытывал к комсомолу уважение, разумеется.
— Вас и так все уважают.
— Что ж, есть за что.
— А что тут делает этот человек?
— Кто? Томкус?
Она кивнула.
— Работает. А вы что, знаете его?
— Нет, так просто.
Я пошел провожать, желая как можно скорее избавиться от такой гостьи, но словно нарочно к двери подъехал знакомый шофер. Он и подвез нас до больницы.
Увидев «эмку», главврач выслал навстречу сестру.
— А я думала, что комсомол — это что-то среднее между милицией и энкаведе, — сказала мне Домицеле на прощанье.
— Придется передумывать, — рассмеялся я и снова, непонятно почему, сказал: — Как родите, сообщите, кого на свет произвели. И бывайте…
Я не лицемерил. Было приятно, что отделался от такой особы и, как бы там ни было, все же помог человеку, Через двадцать лет ее сын будет секретарем какой-нибудь комсомольской организации и не мстить станет, а благодарить будет такого мушкетера, как я.
После обеда Томкус на работу не явился. Как раз тогда, когда я решил мирно расспросить его о бритоголовом, он исчез. Не пришел и на следующий день. Появился только на третий, бледный и измученный.
— Болел, — бросил он коротко в кабинете Ближи, а потом как-то испуганно спросил: — Может, кто-нибудь разыскивал меня?
Мы верили каждому на слово, а на шкафчике, в котором висели ключи от кабинетов, лежала книга регистрации прихода на работу с девизом: «Честность — самая совершенная отмычка!»
Но вскоре пришлось эту надпись убрать…»
У Альгиса до ломоты закоченели ноги. Резиновые подметки прямо-таки притягивали холод. Надо было что-то предпринимать. Он встал, принялся шарить по корзинкам, кадкам и другим Шкеминым тайникам. Хотел было обмотать сапоги мешками, но, наткнувшись на мешок с гусиными перьями, передумал: разулся, растер одеревеневшие ступни спиртом, устлал сапоги пухом и снова обулся. Ноги горели.
«Ну, теперь можно терпеть», — улыбнулся про себя Альгис и снова стал разминаться.
В морозном воздухе было слышно, как за толстыми бревнами в хлевах мычит скотина, каркают на дальних ветлах голодные вороны, как шуршит по крыше снег. Люди попрятались от стужи. Из труб вились дымки, донося запахи жареного. Солнце уходило за горизонт. Небо стало глубоким, фиолетово-синим, по краям густо-багряной закатной короны неподвижно стояли жидкие перистые облачка. «Будет зверски холодно», — подумал Альгис и почувствовал озноб. Пришибленные стужей, перестали скрестись мыши. Замерли короеды. Где-то поблизости, казалось — над самым ухом, раздался пушечный звук треснувшего бревна.
Альгис решил походить: после каждого шага — двадцать приседаний. Следы, остающиеся в пыли, пустые веревки, откуда он снял мешки, чтобы постлать на доски, — ничто больше не тревожило. Его донимал холод.