«Если человек тихий, это еще не значит, что глупый. Смотри-ка, молчала, молчала, а как заговорила, что твой судья. Да и он мудрее не сказал бы. От дурацкого «айюшки» как-нибудь отучу ее. Да хоть и не отучу — словечко не помешает: будет примета… Сыновей воспитаем. Чем не сыновья? Меня тоже вот отчим воспитал. Ладили. Дай бог всем родным так. Гинтукас вроде бы мой, Пранялис — ее. Может, бог даст, еще парочка появится… А все же не по справедливости свет устроен. Свояк без железа жить не может, шестернями бредит, все углы завалил гайками, винтами, трубками, железным хламом. Услышит — мотор тарахтит — за семь верст бежит поглядеть. А приставлен-то он за конями ходить. По мне, этой ржавчины хоть бы и не было вовсе, да вот приходится винтовку таскать…
Нет, куда ни кинь, а женщина она подходящая: такую и гостям показать не стыдно и в работе не осрамит. Строгая, как раз по мне. Хватит бродить, словно кот бездомный. Довольно — натаскался, пошатался, попил горькой, навоевался… Завтра же напишу рапорт. После операции начальнику вручу, аминь.
По правде говоря, самое время: за тридцать пять перевалило. Дни после рождества прибывать станут, весна начнется. Пахота подоспеет. Вот и буду пахать, пока в борозде не свалюсь.
А ладанку придется снять с приклада. Розе подарю. Она поймет, что больше у меня ничего нет. И нет в мире ничего дороже».
Тихо скрипнула дверь кладовки. Йонас сунул руку под подушку, сжал пистолет. В дверях белела фигура. Роза. Она шла на цыпочках, тихо, только похрустывали суставы.
— Подумала? — подождав, пока Роза прикроет дверь, спросил Йонас.
— Айюшки, как же тут не подумать. — Роза уселась на край кровати и с волнением спросила: — А ты моего полюбишь?
— Как не полюбить? Ведь чужого взял, чтобы волком на луну не выть.
Она погладила его по колючей щеке, ласково потрепала за волосы и снова озабоченно:
— А где мы жить будем?
— Думаю в совхоз податься, к коням…
— А разве у нас не нравится?
— Не знаю…
— Сможешь тут держать, каких захочешь.
В знак благодарности Йонас крепко, как мужчине, пожал ей руку. Потом, застеснявшись, стал гладить.
— Хорошо бы пару сивых… — Он положил голову ей на колени. Роза перебирала, ерошила его волосы.
— А меня будешь любить? — вдруг спросила она.
— Как сумею.
Роза обняла его по-мужски сильными руками, прижалась и тихо шепнула, словно доверяя величайшую в жизни тайну:
— Подвинься, дурачок…
— А отец не заругает?
— Айюшки, отец! Да он у нас дома словно третий ребенок.
Йонас крепко обнял Розу, прижал. Лаская, чувствовал, как гулко, сильно бьется ее сердце. Горячая огненная волна ударила в голову. Казалось, в его объятиях — сама жизнь и ничто в мире не может заставить его выпустить Розу из рук.
Роза не противилась.
Проснувшись утром, Йонас, не открывая глаз, ласково улыбнулся и протянул руку. Розы не было. Из-за двери слышна была ругань. Сквозь щели пробивались запахи жареного и пареного, Йонас вскочил, быстро оделся, вышел во двор умываться.
Звенела под ногами замерзшая грязь, хрустко склонялась трава, словно солью обсыпанная, в инее. Морозец приятно пощипывал грудь, шею. И вода из ведра, где плавали льдинки, казалась совсем не холодной.
— Тятенька не спал, — сказала, подавая полотенце, Роза.
— Ну?
— Обоим посулился чертей дать.
— На свадьбе не почертыхаешься. — Йонас растер тело до красноты, надел рубашку, гимнастерку, почистил сапоги и вернулся в дом — раскрасневшийся, бодрый.
Старик сидел за столом. Увидев гостя, замолк на полуслове и зло отвернулся к стене. Гимназистка остановилась с веником в руках, смотрела исподлобья, словно примериваясь, как лучше стукнуть пришельца. Еще четыре пары глаз сверлили его, выпытывая, что же этот человек принес их дому — неожиданную радость или опять беды и слезы? Только Роза, усердно возившаяся с блинами, глядела иначе: растерянно и жалко. Отца она не боялась. На него смотрела прямо и открыто. Но каждый осуждающий взгляд сестер вгонял ее в краску, гасил в глазах тот новый свет, что появился в это утро. Йонас все понял и криво усмехнулся.
Взглянув на Розу, он только теперь, при свете дня, увидел, как красивы ее большие голубые глаза под длинными ресницами. В глазах стояла мольба — скажи что-нибудь, заступись, обругай, накричи, засмейся, только не молчи…
Скельтис выждал, сколько полагается уважающему себя мужчине, потом подошел к столу, налил два стакана самогону и, держа их на весу, локтем подтолкнул Цильцюса в спину. Когда тот обернулся, сказал:
— Я рассусоливать не умею. Перед богом и собственной совестью говорю: твоя дочь — жена мне. А ты — свекор. Так что нечего дуться! Лучше выпьем да подумаем, как дальше жить будем. Вот и весь сказ! Нравлюсь не нравлюсь — теперь уже поздно, не исправишь.
Цильцюс нерешительно поднялся. Он никак не мог понять: злиться ему или смеяться? Подергал ус, прикусил кончик другого, помусолил.
— Ах, зас… сус… зец… — путалось у него во рту слово. — Сустрый, стервец! — наконец сообщил он свое мнение, поднял дрожащей рукой стакан и будто нечаянно выронил.