В сентябре или октябре 1982 года, через полгода после введения военного положения, я решил предложить Студии документальных фильмов несколько заявок. Правда, после “Вокзала” я больше не собирался снимать документальное кино, но о художественных фильмах теперь не могло быть и речи.
Я думал сделать фильм о парнях, которым во время военного положения поручали замазывать надписи на стенах. Надписи бывали самого разного содержания: против военного положения, против Ярузельского, против коммунистов и т. д. и т. п. Самая частая –
В среде юристов я никого не знал. Уговорить сниматься в начале восьмидесятых было еще труднее, чем в семидесятых, когда мы делали “Рабочих‐71”: телевидение ненавидели и презирали. Мне предстояло завоевать доверие людей, связанных с аппаратом юстиции.
Сперва надо было получить разрешение от властей. На это ушло чуть ли не два месяца. Тем временем я попытался познакомиться с людьми, которые пользовались в этой среде авторитетом, – прежде всего с адвокатами. Ханя Кралль порекомендовала мне двух молодых людей, в период военного положения постоянно выступавших на процессах в качестве защитников. Впрочем, они занимались этим и раньше – защищали членов КОР, КПН и [19]
других организаций. Ханя сказала: “Попробуй встретиться с одним из них” – и договорилась с Кшиштофом Песевичем. Я рассказал о своей идее. Особого доверия он, честно говоря, ко мне не испытывал, но поскольку меня рекомендовала Ханя и поскольку он видел какие-то мои фильмы, я постепенно смог преодолеть его настороженность. Адвокаты совершенно не хотели, чтобы во время судебных заседаний кто-то вел записи, снимал, а потом показывал, как это происходит. Я объяснил, что хочу встать на сторону обвиняемых и показать тех, кто выносит приговор, – чтобы осталось свидетельство этого абсурда.К сожалению, разрешение я получил не скоро. Работать мы начали, кажется, только в ноябре. Нам позволили снимать в городских и военных судах. Кшиштоф Песевич уже примерно знал, что мне нужно, и дал согласие от имени двух или трех своих клиентов. Но когда мы начали снимать, стало происходить нечто странное. Судьи не выносили приговоры. Вернее, они назначали условные сроки, что было не так уж и страшно.
Это объяснялось двумя причинами. Во-первых, суды стали менее суровы – с момента введения военного положения прошел к тому времени почти год (был ноябрь восемьдесят второго). Во-вторых – и это меня особенно заинтересовало, – известный страх перед кинокамерой. Я не сразу понял эту причину, но потом сообразил: судьи не хотят, чтобы их снимали, когда они выносят несправедливый приговор. Не хотят, потому что знают: если я включу камеру, то когда-нибудь однажды, через три, десять или через двадцать лет, кто-нибудь увидит эти съемки. И сами судьи тоже увидят себя экране. Разумеется, их фамилии были в деле, они подписывали постановления, но одно дело – подписать бумажку и совсем другое – физически появиться на экране в минуту, когда выносишь несправедливый приговор.
Дело приобрело удивительный оборот: если вначале адвокаты и обвиняемые в один голос возражали против нашего присутствия на процессах, то теперь мы оказались нарасхват. До такой степени, что одной камеры уже не хватало. Я заказал вторую, чтобы переносить ее с заседания на заседание. Увидев, что в зале идет съемка, судьи старались вынести приговор помягче. Вторую камеру я даже не стал заряжать. Этого не требовалось, она нужна была только затем, чтобы судьи, движимые тайным страхом, не выносили суровых приговоров.