Я не люблю спиритические сеансы и никогда не участвовал в них. Но, думаю, в нас есть чувство, что те, кого уже нет, но кого мы очень любили, кто был важен для нас, – по-прежнему где-то рядом. У нас есть потребность в этом. Я, конечно, говорю не о духах; я хочу сказать, они живут в нас как люди, которые оценивают нас, и мы считаемся с их мнением, несмотря на то, что их нет, что они умерли. Мне часто кажется, что отец где-то рядом. Дело не в том, жив он или нет. Раз я задумываюсь, чтo2 бы он сказал о моих поступках или намерениях, значит, он со мной. И мама тоже. Очень часто, думая, как поступить, я задаю себе вопрос: “Как бы отнесся к этому отец?” И если понимаю, что неодобрительно, то и поступаю соответственно. То есть я считаюсь с его мнением, хотя отца нет рядом, потому что могу себе примерно представить, что бы он сказал. Это обращение к тому, что живет в нас, ко всему, что есть в нас хорошего и порядочного. К системе этических координат, которая существует в нас. Мы можем говорить себе, что обращаемся к авторитету отца. Но, в конце концов, это просто лучшее в нас говорит нам: “Не ходи туда”, “Не делай этого”, “Так не надо”, “Попробуй-ка иначе”. Связываем ли мы это с людьми, которых очень уважали или любили, не так уж важно. Думаю, мы постоянно принимаем в расчет мнения людей, которые больше не могут их нам сообщить.
Я придерживаюсь весьма непопулярного взгляда. Я думаю, все люди изначально, по природе своей, от рождения – добры. Но тогда возникает вопрос: если все добры – откуда берется зло? У меня, разумеется, нет убедительного и стройного ответа. Но, в общем, думаю, зло возникает в момент, когда человек чувствует, что не в состоянии делать добро. Это своего рода жест отчаяния. Не важно, совершается он сознательно или бессознательно. Невозможно найти одну причину, по которой человек не в состоянии творить добро. Их много, их тысячи, – обобщать нельзя.
Говорят, благими намерениями вымощена дорога в ад. Применительно к общественной и политической жизни это в какой-то степени так, но в отношении индивидуальной, отдельной жизни это неправда. Разочарование, горечь и пессимизм, поселившиеся во мне, – следствие того, что мои добрые намерения на практике нередко оборачиваются своей противоположностью. Впрочем, я всегда отличался пессимизмом. Как и отец. Как наверняка и дед, которого я не помню и никогда не видел, и прадед, которого я тем более не видел. Отец тяжело болел. Не мог содержать семью. Так что у него были все основания для уныния. Но думаю, болезнь и все, что случалось с ним, было для отца лишь подтверждением обоснованности его пессимизма. В моей жизни тоже происходили события, подтверждавшие обоснованность моего пессимизма, хотя было и много хорошего. Не могу пожаловаться, да я и не жалуюсь. Наоборот.
“Без конца” не выпускали на экраны полгода, потом выпустили. В Польше он был принят очень плохо. Ни с одним фильмом я столько не хлебнул. Власть, оппозиция, церковь – три главные польские силы – высказались резко отрицательно. Нам здорово досталось. Единственными, кто не пинал нас, были зрители.
Прокат фильма был организован безобразно. Если в газете писалось, что в таком-то кинотеатре идет “Без конца”, чаще всего он там не шел. А если было написано, что идет другой фильм, это мог оказаться “Без конца”. Разыскать его было непросто. Да и шел он всего в нескольких местах. В основном там, где я не хотел бы показывать свои фильмы. В кинотеатрах на окраинах, куда трудно добраться. Там особая публика – те, кто любят смотреть кино всей семьей, и молодежь, признающая исключительно американские развлекательные фильмы. Но “Без конца” показывали именно там – по большей части под другим названием.
Эти приемы были известны со времен “Рабочих‐80” А. Зайончковского и А. Ходаковского (перекличка с нашими “Рабочими‐71”). Тот фильм вообще шел под названием “Все сеансы забронированы”. Так неизменно значилось в афише. “Фильм такой-то, двоеточие – “Все сеансы забронированы”. Зрители, впрочем, довольно быстро разобрались, что к чему, и шли именно на эти якобы забронированные сеансы.
Потом “Без конца” пустили в одном кинотеатре – в начале июля, то есть в самом начале летних каникул. Два месяца картина шла только там – правда, при полном зале. В последний день августа, когда каникулы закончились, фильм сняли с экрана и больше не показывали.
Но зрители меня поддержали. Во-первых, тем, что вообще пришли. Во-вторых, я никогда не получал такого количества добрых писем и звонков от незнакомых людей. Они увидели в картине правду о военном положении, они ощущали происходящее так же. В фильме не было ни танков, ни демонстраций, ни стрельбы – ничего такого. Картина рассказывала о состоянии наших умов и наших надежд, а не о том, что была зима и нас арестовывали и по нам стреляли.