Походив по судам месяц или полтора, я побывал на пятидесяти или даже восьмидесяти процессах. Но в итоге мы ничего толком не сняли: я включал камеру перед словами “Именем Польской Народной Республики суд постановил: приговорить гражданина такого-то…”, но каждый раз оказывалось, что гражданина, в сущности, ни к чему не приговаривают, и я прекращал съемку. Не получилось ни одного законченного эпизода. Материала набралось всего минут на семь: на экране видно, как камера начинает работать и сразу останавливается. Несколько секунд – и стоп. Несколько метров пленки – стоп.
Так мы познакомились с Песевичем. Именно он первым заметил эту закономерность. А потом произошла очень неприятная история – до сих пор сам не верю, что сумел из нее выпутаться.
Дело было так. Поскольку электрики, ассистенты и другие технические работники потратили свое время, я написал на студию письмо: мол, так и так, съемки шли месяц, при участии таких-то (перечислялись фамилии, включая директора фильма), прошу оплатить их труд. Фильм, правда, сделан не был, поскольку не удалось собрать необходимый материал, но люди работали, и я прошу выплатить им гонорар. Разумеется, сам я от денег отказался. Не видел оснований, чтобы мне платили. Не хотел. Но хотел, чтобы заплатили группе. Требовалось указать, какой именно материал не удалось получить. Я изложил концепцию сценария, написал, что намеревался снять лица судей и подсудимых в момент объявления приговора, но ни на одном из тех процессов, на которых мне довелось присутствовать, обвинительный приговор вынесен не был… Прямо так и пришлось написать.
Письмо я передал в главную редакцию варшавской Студии документальных фильмов, которая утверждала сценарий и запускала фильм в производство. И буквально на другой день меня вызвал новый шеф телевидения. Прежде он был заместителем министра культуры и искусства и ведал кинематографией, так что я его знал. Он предложил мне выступить по телевидению – рассказать о мягкости польского правосудия во время военного положения. Я, конечно, отказался. Письмо было написано только ради того, чтобы люди получили заработанные ими деньги, по нескольку тысяч старых злотых. Но вскоре это письмо уже лежало на столе у Кищака – министра внутренних дел. Тот показал его нескольким польским интеллигентам, приходившим к нему с какими-то ходатайствами: “Да что вы мне рассказываете? Вот, пожалуйста, – даже ваш человек, Кесьлёвский, пишет, что судьи никаких суровых приговоров не выносят”.
Зачитал он им, разумеется, только часть письма. В ситуации, когда в Варшаве не выходили газеты и не работали телефоны, общественное мнение обладало огромной силой. И вскоре я ощутил, что вокруг меня образуется странная пустота и на меня явно смотрят как на стукача или человека, работающего на прокуратуру или, не знаю, милицию.
Конечно, я сразу отправился к тем, кому Кищак прочитал мое письмо. В частности, к Клеменсу Шанявскому и Анджею Вайде – тогда самым значительным фигурам среди польской интеллигенции. Я показал им письмо целиком, и они поняли, что стали жертвой провокации. Мне удалось объяснить, как все произошло, и я смог вернуться в свой круг, в свою среду, занять свое привычное место. Но подобный эпизод мог обернуться для меня настоящим проклятием близких людей.
Этим история не закончилась. Меня вызвал секретарь ЦК по делам культуры Вальдемар Свиргон. Это был могущественный чиновник, от которого многое зависело. Сообщил, что готов предоставить мне пост руководителя кинообъединения. А также рассмотреть другие мои возможные пожелания. Это, конечно, было связано с письмом. Они наверняка рассчитывали, что взамен я буду говорить в газетах и по телевидению, что военное положение – это замечательно, никто никого не сажает, все друг друга нежно любят и страшно любезны.
Власти изо всех сил старались убедить – прежде всего Запад, – что военное положение – режим исключительно мягкий, не ущемляющий, в сущности, ничьих личных прав. Какая-то доля правды в этом была. Военное положение стоило жизни нескольким десяткам человек – но что это по сравнению с тем, что могло случиться. Тюрьмы, интернирование, разлука с близкими – пострадали многие. Жуткое время. В какой-то момент я тоже ожидал ареста. К счастью, обошлось. Сегодня многие говорят, что хотели бы в свое время попасть в тюрьму, потому что это хорошо для репутации. А я рад, что меня не посадили. Хотя явно собирались. Консьерж предупредил жену, что уже приходили. Два-три дня я отсиделся вне дома, а потом все заглохло. Это было в самом начале военного положения, числа пятнадцатого декабря восемьдесят первого, кажется.
Вскоре после встречи со Свиргоном меня вызвали в милицию и снова принялись шантажировать этим письмом и заодно пленками, которые я будто бы когда-то передал на радио “Свободная Европа”. Требовали, чтобы я прокомментировал письмо или дал разрешение на его публикацию. Конечно, они могли сами напечатать все что угодно, но теперь им никто бы не поверил – ведь правда уже выплыла наружу, и скомпрометировать меня в моем кругу не удалось.