Согласно распространенному критическому топосу, подражание остается важным явлением до тех пор, пока тысячелетняя культура классицизма сохраняет гегемонию в европейской литературе; когда же художники усваивают новый императив оригинальности, отношения с предшественниками теряют важность. На самом деле все ровно наоборот: проблема подражания наполняется философским содержанием именно тогда, когда умирают универсальные каноны, пространство признанных ценностей утрачивает четкие очертания, теоретически все становится допустимым. Современное искусство насыщено пугающими явлениями миметизма, которые трудно осмыслить и которые тезисы Гарольда Блума о страхе влияния, несмотря на всю свою блистательную необычность, не способны объяснить исчерпывающе и убедительно381. Для художника, который пытается оставаться самим собой в режиме перманентной революции, предшественники и сверстники, отцы и братья – весьма неоднозначные фигуры, в зависимости от случая они вызывают то тревогу, то уверенность или то и другое вместе, поскольку они способны раздавить «я», захватив территорию возможностей, но также помочь завоевать признанную идентичность. С исчезновением общего мира, состоящего из относительно крепких тысячелетних конвенций, открывается культурная вселенная, состоящая из отдельных миров, которые сосуществуют или конфликтуют друг с другом, вселенная, где нет божественного номоса, а есть множество земных номосов – эквивалентных, не имеющих легитимации, которая больше не опирается на хрупкий консенсус группы людей, затерянной среди других групп людей – врагов, друзей или равнодушных. В подобную политеистическую и перспективистскую эпоху, когда множество красот и множество истин делят между собой символический капитал, единственная опора которого – временное общественное согласие, подражание индивидуумам и произведениям, за которыми признана несомненная ценность, имеет решающее значение для развития стабильной интеллектуальной личности. Словом, страх влияния – это диалектическая оборотная сторона харизматического очарования, которое некоторые фигуры оказывают на ищущих собственную идентичность художников, рождая чувство принадлежности в эпоху, когда принадлежности больше не существует или ее больше не гарантируют. Иногда это чувство эстетического родства подкрепляет объективное социальное и психологическое родство; иногда оно выражает этические или эстетические идеалы «я» и его стремление стать лучше; и в первом, и во втором случае это в итоге уравновешивает урон от нарциссической раны, которые пользующиеся престижем предшественники наносят стремящемуся к престижу «я». Пруст прав, когда говорит, что в нашем распоряжении столько миров, сколько оригинальных художников, но он не прав, когда утверждает, что они являются «гораздо более отличными один от другого, чем те [миры]», что кружатся в бесконечности [подробнее см. третью главу наст. изд. –