заведомо готов на все связанные с ним опасности. Такая смелость свойственна только художникам, для
которых призвание важнее звания. Талант дарит им уверенность, которой у просто одаренных нет. Именно
эта его творческая неутомимость придавала каждому выступлению с Бернстайном такую напряженность.
Прежде всего надо сказать, что она в точности соответствовала и моей потребности. Хотя пульс нашего
творчества, казалось, совпадал, всегда трудно было предположить, что случится вечером.
Мне часто пришлось играть с Ленни-дирижером одни и те же произведения. Каждое исполнение
оказывалось неповторимым. Невольно приходилось сравнивать — другой любимый мною музыкант Карло
Мариа Джулини при повторных концертах всегда оттачивал и углублял свое прочтение в определенном, как
бы «своем», направлении. Это касалось и замедления темпов, и артикуляции. Для Бернстайна же не
существовало берегов в том «море музыки», в котором он купался. Со многими
162
партнерами или коллегами мне приходилось переживать нечто прямо противоположное. Они двигались
механически, подобно белке в колесе. К сожалению, дирижеры, равнодушно управляющие бесцельно
звучащей музыкой, не такая уж редкость. Ленни был совсем иным. Его созидательная энергия зажигала и
заражала всех вокруг.
Однако, несмотря на мое восхищение и то, что рядом с Бернстайном я испытывал тот же заряд музыкальной
энергии, который одушевлял его, было в нас и нечто прямо противоположное. Ленни был, несомненно, Дионисом: он наслаждался всем — и людьми, и музыкой, и виски, и ритуалами. (Никогда не забуду, как он
перед каждым выступлением целовал свои золотые запонки — подарок, значивший для него особенно
много.) Музыка, «акт любви», имела для него то же значение, что и запах ладана или сигарет. Бернстайн
растворялся во всем. Обладая выдающимся умом, Ленни стремился выразить и печаль, и радость в музыке и
словах так, чтобы люди их ощутили, осознали, заново пережили. Как бы вооруженный призывом Шиллера-Бетховена «Обнимитесь, миллионы», он не стеснялся выставлять себя на обозрение и в образовательных
телепрограммах, и в заводной легкой музыке, как и на бесконечных благотворительных и миротворческих
концертах по всему земному шару. Десятилетиями не щадя себя, Леонард Бернстайн как художник
утверждался в общественном сознании. Будто гений и ловкий менеджер, соединившись в одном лице, совместно трудились над «увековечиванием» его искусства. Все это к радости участников спек-163
такля, коим светила выгода, и к раздражению тех, кто поневоле оставался в тени или отодвигался на задний
план его бешеной энергией.
Возможно, такой симбиоз был и символом искусства Нового мира: начиная с Тосканини и кончая Майклом
Джексоном деловитость идет в ногу с музыкой. Ленни почти идеально соответствовал ожиданиям своего
окружения. Через несколько десятилетий такой деятельности он сам стал собственным менеджером, лучшим из всех возможных. Людям в нем импонировало все: талант, самоощущение «гражданина мира», душевная щедрость. Его идеализм переплетался с тенденцией века — потребительством. Но разве можно
было на это обижаться? Обида удел завистников.
Нельзя забывать и нечто существенное: он воплощал в себе и древнейший тип музыканта, который
встречается все реже и реже. В нашем веке композиторы редко позволяют себе выходить на сцену, — будь
то Стравинский, Штокхаузен, Хенце или Адаме. Если они и появляются, то только для исполнения
собственных произведений (за исключением, пожалуй, Булеза). Бернстайн же продолжал традицию, которую в начале нашего века воплощал родственный ему по духу Густав Малер.
Но что меня больше всего восхищало в личности Ленни, — это умение соединять воедино трезвость ума и
интенсивную увлеченность. Дионисийское начало оставалось при этом особенно притягательным. В моем
собственном характере все запрятано гораздо глубже. Хотя я и без Бернстайна искал в музыке
обнаженности, но его присутствие и его искус-
164
ство прямо-таки требовали таковой. Одновременно мой идеализм сопротивлялся сделкам с земными
радостями (будь то виски или бесконечные пачки сигарет), с тем, чему Бернстайн постоянно делал уступки.
Но звуками музыки ему всегда удавалось бесповоротно покорить меня. И все же противоречия между нами
оставались. Свойства, которым я завидовал с детства — легкость, готовность отдаться мгновению, способность наслаждаться жизнью или оплакивать ее несовершенство — все это, казалось, было
олицетворением гения Бернстайна. Я как бы «узнавал» в нем «неосуществленного» себя, раскрывал
страницы накопившегося в душе.
Два эпизода — второстепенные в нашей совместной работе — как нельзя лучше отражают эту несов-местимость.
Вена. Год 1982. Мы встретились для исполнения концерта Брамса, которое, как обычно у Ленни, было