Микандру вышел, чтобы, по его выражению, не тратить зря керосин. Когда мать развязывала язык, остановить ее было уже невозможно. Такие стычки у них бывали не раз. И каждый раз он уступал, иначе неизвестно, до чего бы они дошли в споре. Раде ничего не стоило затеять драку. То, что для нее было в порядке вещей, его выводило из себя, вызывало тошноту. Немытая посуда, над которой роились мухи; разбросанные, как после потопа, вещи и всякие тряпки; покоробленные, с желтыми дождевыми подтеками стены — все это вызывало в нем уныние. Домой по вечерам он возвращался, словно в тюремную камеру. Часто, проснувшись ночью, он испытывал такой прилив ненависти к своему жилью, что брал зипун и выходил на улицу.
— Ты куда среди ночи? — допытывалась Рада.
— На луг.
— Зачем?
— Спать.
После затхлого воздуха хижины, настоянного на грязи и плесени, луг опьянял его. Земля была его пристанищем, матрацем и подушкой. На травяной постели, укрывшись небом, Микандру чувствовал себя счастливым. Он лежал на спине, считал звезды, ловил мгновенные вспышки метеоров, слушал шепот ковыля, крик совы над обрывом, бормотание воды в речонке. Засыпал поздно, пропитанный крепким запахом полыни, убаюканный свежим ночным ветерком.
Рада истолковывала это по-своему.
— Тоскуешь по кибитке, мэ?
— Это тебе мерещится.
— Брось, я все вижу, еще не нажила куриную слепоту. Сам же и виноват, если не можешь добыть хоть какую-нибудь клячу да пару оглобель.
— Да отстань ты от меня со своей клячей!
Довольная, что вывела его из себя, Рада методически продолжала точить:
— Это тебя в школе учили так разговаривать с матерью? Чего против меня разгораешься, белены объелся, что ли? Выходит, я уже ничего не кумекаю в цыганской печали, не знаю, почему сохнут парни твоих лет?
Если бы знала! А то он и сам не мог разобраться, что за червь гложет его сердце. С некоторых пор стала его преследовать тоска, и напрасно он пытался развеять ее веселыми думами. Созрев, он понял, что между ним и деревней — невидимая стена. Девушки сторонятся его, а ребята, с которыми водился прежде, боятся из-за предрассудков родителей привести его к себе домой. Взрослые ни на минуту не забывают, что он сын цыганки и от него нужно держаться на расстоянии: того и гляди, вытворит что-нибудь. Ведь, по их мнению, он мог принести в дом гадюку, стащить что-нибудь, что плохо лежит. И дурная слава рода отравляла ему жизнь.
Однажды он услыхал, как мать приятеля, к которому он зашел, чтобы вместе приготовить уроки, выговаривала сыну:
— Сколько раз тебе долбить, чтобы ты не приводил домой этого ворона?
Микандру тотчас же сбежал из этого дома. Он шел и от обиды ничего не видел перед собой. Еще подростком носил он в груди боль величиной с гору. О, если бы он умел складно говорить! Он вернулся бы и растолковал той, которая сейчас его так оскорбила, что из его рода выходили не только бездельники, попрошайки да воры. В его роду и замечательные скрипачи, и искусные ткачихи, и преданные няни, и умелые кузнецы, в руках которых железо становится послушным, как воск. Только выговориться он не мог, и в груди собиралась горечь, он ожесточался.
Те же мысли тревожили его, когда он впервые собирался на танцы. На краю оврага Микандру собрал несколько пригоршней ягод шиповника, нанизал их на нитки, спрятал в карман. Эти ожерелья понадобятся ему, чтобы надеть на шею какой-нибудь девушки.
Солнце пекло, не зная меры. На площадке возле сельсовета в тени акаций парни и девушки водили хоровод. Они танцевали, обняв друг друга за шею, запрокинув к небу головы. Танцевали пока самые смелые и опытные в этом деле. Остальные стояли в сторонке среди зрителей, ожидая, когда хоровод окрепнет, а танец наберет нужный темп. На длинной скамейке возле забора сидели музыканты и несколько парней-заводил, которые наняли оркестр. Было слишком жарко, поэтому танцевали еще вяло, без обычной лихости. Настоящая хора начнется, должно быть, только к вечеру, когда спадет жара. Но Микандру было невтерпеж, он боялся, что его могут не принять в хоровод и придется уйти, как побитому псу. Хотелось скорее испытать свою судьбу. Он протискался к оркестру. В кармане нащупал пять рублей, припасенные для такого случая.
— Кто собирает деньги? — спросил он у Ефимаша, рыжего коренастого парня, одного из главарей у парней и девушек на танцах.
Ефимаш в это время как раз отдавал распоряжение оркестру — закончить булгэряску и сыграть марш. Это самая главная церемония в молдавском хороводе — под марш кавалеры приводят на круг своих дам. Невдалеке, на перекрестке дорог, вот уже минут десять ожидали полагающихся им почестей несколько девушек с нижней окраины, которых держали под ручку приятели Ефимаша.
— Обожди, некогда, видишь, как занят, — отмахнулся от Микандру Ефимаш.
Через несколько минут он вернулся к Микандру — важный, ушедший в заботы.
— Ну, что тебе?
— Кто собирает деньги? — повторил Микандру.
— Я.
— Меня принимаете?
Ефимаш почесал затылок, застыл в глубоком раздумье, будто решая задачу по меньшей мере с двенадцатью неизвестными. Потом поинтересовался:
— Задаток уже дал?
— Нет.