Огурцову бросило в краску. Она считала себя суфражисткой, конституционалисткой и бог знает кем ещё либерально-прогрессивным – но без террора! Алёнушке претил террор пусть даже как идея, и это было единственное, что омрачало их с Огурцовым великую любовь, из-за чего они спорили до хрипоты, потому что муж считал, что без террора никак. В остальном Алёнушка была девушка современная, полагала, что институт брака устарел, но в церковь они с Огурцовым сходили, потому что институт-то, может, и устарел, а такая любовь, как у них, непременно должна быть повенчанной! Впрочем, Огурцов был только за идею террора, а не за сам террор. Алёна справедливо возражала ему, цитируя книгу Притчей Соломоновых: «… потому что, каковы мысли в душе его, таков и он». Так или иначе, накричавшись, они всегда мирились, потому что были молоды, добры и очень сильно любили друг друга. Друг друга и новый мир, который построят. Мир, где нет горя, боли, печали и стыда. Потому что новым людям в новом мире нечего стыдиться. Но пока что в этом старом мире Алёне Огурцовой вдруг стало невыносимо стыдно, что её может пользовать доктор, который наверняка мужчина, потому что в старом мире откровенно мало женщин-докторов.
Матрёна была психологом похлеще Фауста, уровня Кутузова. Расщёлкать Алёну ей не представляло не то что ни малейшего труда, но и хоть какого- либо усилия.
– Что? Стыдно это?! Женское?! Как романы читать да по сборищам дурниной орать – то все вы современные! А как до малейшего дела дойдёт – так бабы бабами! Государыню императрицу мужчина-врач пользует. Дмитрий Оскарович Отт, лейб-акушер. Она первую, Ольгу, больше суток рожала, так он неотрывно при ней был. И до. И после. Уж он-то об Александре Фёдоровне точно поболе царственного супруга знает. Так что и тебе не стыдно в огурцовские владения специалиста допустить!
Матрёна рассмеялась так хорошо, так славно и, потрепав роженицу по щеке, пошла по неотложным утренним делам старшей сестры милосердия университетской клиники.
Дмитрий Петрович Концевич шёл по улице, курил папиросу, и гипотетическому стороннему наблюдателю не представилось бы возможным сказать хоть что-нибудь о его настроении. Он был после дежурства, но не выглядел уставшим. Он никогда не выглядел уставшим, равно и никогда не давал повода сказать, что он свеж и исполнен энергии. Никто и никогда не видел, чтобы Концевич хохотал или хотя бы смеялся. Дмитрий Петрович лишь улыбался, слегка приподнимая уголки губ, но глаза его всегда оставались холодными, цепкими, сосредоточенными. Чтобы он рыдал, плакал или хотя бы откровенно расстраивался – подобного тоже никто за ним не наблюдал. Дмитрий Петрович был безупречно воспитан, прекрасно образован и бог весть что было у него на душе.
Подойдя к почтовому отделению, он докурил, тщательно затушил окурок и выбросил его в урну. Затем, придержав двери для суровой пожилой дамы, зашёл следом в отделение. Через минуту вышел. Четверть часа спустя он подошёл к большому доходному дому, где квартировала публика ниже средней руки, а то и вовсе дошедшая до ручки. Во дворе бабы развешивали бельё, дворник тут же лениво поднимал пыль, пахло перегаром, мочой, нуждой и безысходностью. Это была квинтэссенция достоевщины, нимало не изменившейся за сорок лет.
Концевич пересёк двор, кишащий людьми, и его едва ли кто заметил, хотя он вовсе не таился. Но он отлично знал особенность подобной публики: туннельное зрение. Не патологическое, но функциональное состояние аппарата восприятия. Сохрани они способность видеть широко и ясно – они бы все разом сошли с ума. Нет, Концевич не презирал этих людей. Он был для этого слишком высокомерен. Он их попросту не замечал. Он – их, а они – его.
Дмитрий Петрович зашёл в парадную, поднялся на пятый этаж и постучал в обшарпанные двери крохотной квартирки под самой крышей. Подождав, побарабанил настойчивее. Толкнул дверь – она была не заперта. Он зашёл в тёмный коридор, без приключений миновал его, ибо видел в темноте как кошка, и как кошка же – предчувствовал то, что мгновением позже увидел, распахнув дверь в комнату, служившую хозяевам и кабинетом, и спальней.
На полу лежал молодой человек в форме чиновника почтового ведомства. В уголках его рта запеклась характерная пена. Не надо было щупать пульс, чтобы понимать: дело кончено. Но ординатор Концевич был рабом профессиональных привычек и потому проверил. Температура плоти уже сравнялась с температурой окружающей среды, или как заметил бы обыватель: тело остыло. Концевич вышел из комнаты. В коридоре щёлкнул дверной замок. Вернувшись, он подошёл к столу. На нём лежало две записки. Первая: