Он так бережно промокнул ей щёки и веки своим носовым платком, что любая другая, чуть более опытная или хотя бы чувственная особа, поняла бы, что господин Кравченко – её раб. Но не Ася. Она для этого была слишком чиста. Фактически стерильна. Даже её влюблённость в Белозерского носила какой-то книжно-романический характер, эта сторона жизни была для неё ещё не познана. Или же непознаваема в принципе. Кто знает?
Всю эту интермедию незаметно – по обыкновению – наблюдал госпитальный извозчик. Иван Ильич был человеком величайшего такта, каковой встречается среди русских крестьян гораздо чаще, чем принято полагать. При всём знании жизни и натуры, в том числе – чувственной натуры живых существ, в которую они погружены с самого начала, по факту рождения в самой что ни на есть природной среде. И этот простой мужик был крайне поражён тем, что Ася, девица годного возраста, не замечает, что к ней испытывает господин Кравченко.
Фельдшер завёл Асю в клинику. Иван Ильич горько-насмешливо пробурчал:
– Вот ведь! В деревне, на земле, каждая травинка к солнцу тянется без ошибки. А здесь и цветы света не замечают. Петербурх, одно слово, болото!
Профессор Хохлов говорил по телефону у себя в кабинете.
– Андрей Прокофьевич, ещё и ещё раз премного благодарю за Сонину игрушку, никогда не устану благодарить!
Встречный поток слов утверждал, что не стоит благодарности и любой бы на его месте, отец, порядочный человек и так далее… Обыкновенная сверхгорячая русская благодарность, не только в надрыве горя широк русский человек. Кое в чём другом тоже не мешало бы сузить.
– Нет-нет, стоит, стоит, мой драгоценный Андрей Прокофьевич!.. И вот ещё что смею, хотя не смею, но очень прошу вас о княгине Данзайр. Очень обяжете! Прикажите ей, если сама не… – профессор рассмеялся тезису собеседника. – Попросите, хорошо попросите! Скажите, что профессор Хохлов ползал перед вами на коленях, и вы не можете видеть, как старик страдает.
Вошёл Кравченко. Увидав, что Алексей Фёдорович беседует, хотел было выйти, но профессор сделал дружелюбный пригласительный жест.
– Благодарю!
Профессор положил трубку.
– Вот, Веру Игнатьевну ищу! – раздражённо повинился он фельдшеру. – Полицмейстер не изволит мне помогать. Мне что теперь, по улицам за ней бегать?!
– Вы бы на квартиру послали, Алексей Фёдорович!
– Посылал! У неё там безногий инвалид, который «ничего знать не знает»! Равно и мальчишка какой-то, из квартиры прошмыгнул. И дворник тоже, дубина, смотрит волком. У неё вечно всякие околачивались, не может она жить спокойно! И Вера всегда умела вызвать в людях собачью преданность. У меня, знаешь, времени нет у неё на пороге сидеть покорным псом.
Кравченко ничего не сказал, виду не подал, даже если и имел в мыслях. Однако Хохлов разошёлся.
– Что?! И ты считаешь, что не грех и псом посидеть?! А! Толку-то, если и сидеть? Это же Вера Данзайр! Из этих, из свободных женщин. Что уж она там понимает под словом «свобода». Лютую гордыню! – профессор крякнул и отмахнулся. Не от Кравченко, от себя.
– Может, и нет ничего плохого в гордыне, Алексей Фёдорович. Пока гордыня есть – не сломлен человек. Я вот свою гордыню сломил, и сам сломился.
– Ни черта ты не сломился! И гордыню не сломил, слава богу! Иногда, конечно, скатываешься в то, что паче оной! – профессор усмехнулся. Он и не подозревал, что сейчас мыслил так же, как Вера. Это довольно характерно для умных и опытных людей – мыслить в одном направлении. – Но ты же не из-за Веры и тем более не из-за себя пришёл, Владимир Сергеевич. Выкладывай!
– У свежей родильницы муж отравился.
– Знаю! Белозерский роды вёл – ему и сообщать, так и передайте, пусть учится!
– Я предлагаю пока вовсе умолчать, Алексей Фёдорович. Она слаба, натура чувствительная, молоко едва-едва…
– Обходитесь, как полагаете нужным! Нечего по всякому поводу к руководителю клиники ходить! Уж кто-кто, но вы!
– Профессор, я, собственно, по вопросу сестры милосердия. Нет ли возможности перевести Анну Львовну…
– В госпиталь почище?! – подхватил Хохлов, приходя в ярость, точнее сам себя в неё приводя, дабы не скатиться в сочувствие. Он тут же сам на себя рассердился, вскочил и стал расхаживать по кабинету.
– Вы полагаете, я слеп, как ваша Анна Львовна? Я понимаю ваши чувства к Асе, понимаю её чувствительность. Что ей здесь трудно… На этом свете вообще трудно! Уж извините, раз родилась! И родилась в сиротстве, а не где «почище»! У нас среднего персонала в обрез. Пусть привыкает. Учится. Тогда и где «почище» сдюжит. Только вы ей пока не говорите, что из тех, «почище», такие же субстанции выпадают, что и из смердов.
– Алексей Фёдорович, Анна Львовна ни в коем разе не в курсе, и я бы просил вас…
Профессор подошёл к фельдшеру, порывисто и коротко обнял его.
– Я знаю, дружище! Я знаю! Вова, прости старика!
Хохлов сел за стол, насупился. Взял перо, обмакнул в чернильницу, стал скрести какой-то ни жизни, ни работе непотребный, крайней степени важности бюрократический документ. И уже в документ раздражённо пробубнил.