– Отчего Владимир Сергеевич, работавший с мужиками, с матросами, с военными, почему он имеет нравственное чувство, такт и добросердечность, – с места в карьер начал бушевать профессор, – которых в вас – ни в одном! – днём с огнём не сыскать?!
Студенты потупились, лишь Концевич смотрел прямо и, нимало не смущаясь, иронично процитировал:
– «Существование медицинской школы – школы гуманнейшей из всех наук – немыслимо без попрания самой элементарной гуманности. Пользуясь невозможностью бедняков лечиться на собственные средства, наша школа обращает больных в манекены для упражнений, топчет без пощады стыдливость женщины…»
Хохлов осатанел. Подскочив к молодому ординатору, он зашипел ему в лицо:
– Вы это бросьте! Я новомодного господина Вересаева тоже читал! С карандашиком читал! В отличие от вас, господин Концевич, этот субъект имеет и смех, и слёзы, и любовь!.. Уж отличаете ли вы добро от зла, Дмитрий Петрович?! Вы, часом, не кукла механическая?!
Профессор отступил, оглядывая Концевича с ног до головы.
– Отличаю, Алексей Фёдорович. Просто не считаю нужным и достойным демонстрировать свои чувства и соображения на предмет этих категорий.
– А вы бы продемонстрировали этой несчастной девочке, что вы тоже человек! Из плоти и крови! Ей участие сейчас важнее всего!
– Не важнее достижений современной сифилидологии. Увы, бессильной перед третичным сифилисом.
– Молчите! – подпрыгнул профессор. – Вы и диагноза-то не сумели поставить! Больную будет курировать ординатор Белозерский. Где он?
Студенты слились с мебелью. Концевич молчал, глядя на профессора прямо и открыто, не испытывая раскаяния и не чувствуя страха. Страха профессор и не хотел.
– Идите!
Все вышли. Хохлов опустился на стул рядом с Кравченко и сказал упавшим голосом:
– Один – совершенно бесчувственный, другой – абсолютно безответственный. Студенты – безмолвны и трусливы. Будущее медицины в надёжных руках!
– Всё не так чудовищно, как вам представляется, Алексей Фёдорович, – успокаивающим тоном заметил Кравченко.
– Да? Неужто всё ещё хуже?! Как вы изволили сказать ранее про беды? Куда уж больше!
В кабинет без стука вошла Матрёна Ивановна.
– Осмотрела я девчонку с прядильной фабрики. Багровые узлы островками кругом на причинном месте. Уплотнение серьёзное в мочеиспускательном канале. Плотные бубоны в паху. Как нос ещё не провалился?! Девчонка-то такая славная, такая… – Матрёна сглотнула.
– Молодой организм. Сражается. Вот и не провалился. Ну да недолго до этого, на мизинцах хрящи уже съедены.
– Про женскую жизнь выяснила. Не было у неё никакой женской жизни. Двенадцать ей было, когда изнасиловал вернувшийся со службы солдатик. Её из деревни и вытолкали.
По щеке Матрёны потекла предательская слеза, она её злобно смахнула. Кравченко ниже склонился к бумагам.
– Не за жёлтым билетом пошла, как другие, когда с ними так-то! На фабрику устроилась!
Матрёна Ивановна не удержалась и всхлипнула.
– Матрёна, ну ты-то!
Хохлов вскочил и погладил старшую сестру милосердия по плечу.
– Что я вам, деревянная?! Вы все меня за Асю ругаете, мол, строга с ней сверх меры! А нет той меры, которая бы девчонку от беды уберегла!
– Ты иди к ней, к Денисовой. Я подойду.
Матрёна вышла из кабинета.
– В армии четырнадцать процентов сифилисом поражены. Это среди средних чинов! Среди солдатни и матросни и поболе будет! Я указывал и на это в той докладной записке, из-за которой…
– А в какой записке указано, насколько в целом скот человек? – упавшим голосом пробормотал Хохлов.
Кравченко молча уставился в сторону окна. Профессор проследил за направлением взгляда своего верного помощника и товарища. На широком подоконнике лежала изрядно запылившаяся Библия в дорогом переплёте.
Матрёну Ивановну ненадолго отвлекли более неотложные дела. В клинике таких дел – целый ком, который не разбить, который постоянно растёт. Персонала действительно не хватало. Потому профессор и не хотел переводить Асю в больницу «почище». В Царскосельском госпитале не было проблем с младшим и средним персоналом. А здесь те несчастные двадцать минут, в которые Матрёна Ивановна понадобилась мужику, попавшему в молотилку, пока его в операционную снарядили, оказались фатальными.
Денисова сидела на койке в полнейшей дисфории. Сказать, что она была раздавлена, – не сказать ничего. Единственное, о чём она жалела, что не умерла, а всего лишь потеряла сознание. Как нелепо! Если умирать так же легко, как терять сознание, зачем такие, как она, вообще живут. Конечно, это греховные мысли. Но если она, безгрешная Таня Денисова, больна сифилисом, то или она не безгрешна, или же мысль о нелепости её жизни не так уж и греховна.
Мимо неё прошелестела молодая сестра милосердия. Странная особа. Тоже нелепая. Таня Денисова не смогла бы выразить, почему. Тоже нелепая, и всё. По-другому нелепая.
– Вы ложитесь, Денисова. Зачем же вы сидите? Можно же лежать!