Убаюкивая себя шумом безбрежного бесформенного океана, имя которому Бесконечность, Бруно не перестаёт, трудиться над тем, чтобы понять, отвоевать пядь за пядью, кусок за куском, весьма конечное поле Человека. Он ведёт там, в пустынях (об этом он умалчивает), борьбу против зыбучих песков, против жажды, голода, против солнца, холода, против людей и природы и против собственного своего тела, против этого старого одра, который то и дело спотыкается и молит о пощаде… «А ну, вперёд!» И кроме того (об этом он уже совсем ничего не рассказывает), он тайно участвует в социальных движениях, которые начинают охватывать народы Азии; его археологическая деятельность служит ему ширмой, правда вполне реальной; он поддерживает отношения с рабочими и крестьянскими ассоциациями Индии, вожди которых засажены за решётку Мерутской тюрьмы; с опасностью для жизни Бруно прорвал блокаду, тяготевшую над Пешаварской провинцией, находившейся на осадном положении, и неоднократно служил посредником между рассеянными по всей стране членами Индийского национального конгресса; он стал проповедником гандистского Сатьяграха, которое британские угнетатели надеялись задушить в Пунской тюрьме;[393]
он распространял за пределами Индии учение человека, который один ещё удерживает плотину, готовую рухнуть под напором бурного потока насилия. Непротивление или насилие — этими двумя путями, на этих двух ногах, ступая ими попеременно, шествует и приближается революция. Они — два побега одного и того же дерева. Uno avulso, non deficit alter…[394] Бруно был одним из пионеров этой армии. Хотя его дух опередил цель деятельности, — когда он захвачен деятельностью, то отдаётся ей весь.А его западная подружка Аннета, которая уже сложила чемоданы и готова к путешествию, откуда не возвращаются, никогда ещё так любовно не возделывала свой сад. Пусть она почти не может двигаться: когда дух стремится объять внешний мир, мир сам идёт ему навстречу. Всё внешнее к услугам духа. Дух берёт. Аннета, которая вполне искренно считала, что отреклась от всех даров, на деле отреклась лишь от себя самой, а вовсе не от того, чтобы брать. Но она — человек добросовестный — даже не подозревает об этом. И если она по добросовестности забывает себя, то происходит это потому, что у неё слишком много дел и некогда ей помнить, что она существует: всё, что существует для неё, лежит вовне, по ту сторону, и она жаждет познать и постичь ещё чуточку, ещё одну чуточку того, что скоро ей придётся покинуть. Она старается приобщиться к духовной жизни двух своих друзей. Следит за трудами по востоковедению, за научной литературой. Плохо ли, хорошо ли, но ей удалось снова зашагать в ногу с западной мыслью. В этом ей помогает Жюльен Дави, как когда-то давно, в дни их юности, во время бесед в библиотеке святой Женевьевы.
Ни разу они не коснулись в разговоре того, что Марк украдкой прочёл в глазах матери летним днём, когда Аннета, мечтавшая среди гор, выдала сыну свою тайну. Возможно, Жюльен тоже прочёл (думал, что прочёл) эту тайну; но он был слишком скромен, слишком боязлив в делах любви и усомнился в своём открытии. Он прекрасно понимал, что со смертью Марка пришёл конец всем мечтам об их совместной жизни: теперь у очага Аннеты безраздельно господствовал умерший сын. Жюльен чувствовал это и старался стушеваться. И тем не менее никогда ещё их сердца не были так близки, как сейчас. Между ними двумя, между пожилым мужчиной и пожилой женщиной, протянулись тайные нити понимания, глубокого и нежного понимания. А для выражения его нет нужды в словах…
Время от времени Жюльен заглядывал к Аннете, воспользовавшись передышкой между длительными поездками по Америке, где он выступал с докладами и вёл научную работу, где ему предоставили постоянную должность, оплачиваемую из фонда Карнеджи. Каждый раз они посвящали встрече несколько дней. Иногда, когда слишком затянется беседа или пойдёт дождь, Жорж уступает свою кровать отцу, а сама перекочёвывает к Ване. И Аннете, что вечно бодрствует, кажется в такие ночи, что она держит под крылом весь свой выводок — и старого мужа тоже. Да и Жюльен почти не спит; он лежит в постели, не смея пошевелиться, потому что там, за стеною, рядом, дышит она, и он боится неосторожным движением спугнуть иллюзию. Но, без сомнения, он испугался бы куда больше, если бы эта иллюзия вдруг стала явью. Ибо чувство его к Аннете одновременно и слишком сильно и слишком благоговейно. Слишком долго он подавлял его и сминал, — разве Жюльен теперь его выразит? Когда её не будет в живых, он, возможно, содрогнётся от боли, вспоминая, что, подобно старому флорентийскому каменотёсу[395]
, ни разу не коснулся этих живых губ. Недаром он принадлежит к той породе людей, которые не способны отвыкнуть от вкуса горечи.