Неприступный замок стеной огня отделён от мира.
В замке — Брунгильда, валькирия[5]
. Она ни жива ни мертва: закованная в холодные латы, она спит долгим сном Спящей красавицы, сном тысячелетий.Кто — смелый — пройдёт сквозь огненную стену? Кто вернёт миру оцепенелую жизнь?
Зигфрид, жизнерадостный золотоволосый герой Нибелунгов, отважно ринулся в огонь.
В чистой и тёплой избе при неверном свете ночника неожиданно встали передо мной эти два образа народной фантазии далёкого народа: Брунгильда, Зигфрид.
Я удивился: откуда они здесь, на Конце Земли? Чем напомнило прекрасную и пламенную сказку всё то, на что я здесь нагляделся за день? Здесь, за Полярным кругом?
Я не понял тогда.
Принялся за дневник.
Утром мы вышли из воды на плоский песчаный берег и сразу почувствовали необычайное. Огромная пустота вокруг казалась значительнее всего, на чём останавливался глаз. Нас обдавал холодный ветер, невидимо мчался куда-то, а небо было совершенно неподвижно, ни одно облако не проходило по нему.
— Идёмте, — приветливо говорит лёгкий сухолицый человек. Он приехал с нами в лодке. — У меня тут родственник. Оставим вещички и пройдём в чумы.
— Знакомься, — говорит Валентин, — Якимыч, заведующий факторией Госторга, охотник.
Перед нами под увалом раскинулся не маленький посёлок. Вместительные, крепкие сибирские избы.
Два-три строения, крытые красным железом, напоминают о городе.
С десяток мужчин в суконных гусях[6]
на берегу. Ни одной женщины.Редкие нелюбопытные прохожие на коротеньких улицах едва взглядывают на нас.
— Зырянский поселок, — говорит Якимыч. — Русские тут только летом, к зиме почти все съезжают.
Он ведёт нас в чистую просторную избу. Приветливая пожилая хозяйка, суетливый, с володимирским говорком хозяин, две швейных машинки Зингера в горнице: Кочетов — хозяин — портной.
Сразу позабылся Конец Земли, пропала простота.
— Беседуйте, — приглашает хозяйка так просто, точно мы вчера только здесь были. — Я сейчас самоварчик…
А в нескольких шагах — самоедское становище.
Чумы возвышаются пёстрыми конусами. Они по-летнему крыты нюгами — большими кусками берёсты, где почти белой, где жёлтой, коричневой или совсем чёрной от копоти. Над срезанной верхушкой — колючий венчик из тонких кончиков шестов.
Позади каждого чума, как клеть при избе, — нагруженная нарта, крытая шкурами, увязанная ремнями.
Там — кладовая кочевников: оленьи шкуры — крыть чумы зимой, меховая зимняя одежда.
Мы вошли в становище, как в заколдованное царство: нигде ни человека, всё неподвижно, собаки свернулись, спят в заветёрках. Рядом ступаешь, а они даже головы не поднимут.
— Осторожней!.. — говорит Якимыч. — Человека раздавите.
Он показывает на пушистый клубок у меня под ногами, смеётся.
Смотрю: собаки. Одна — поменьше — притулилась к другой — большой, очень лохматой. Спят.
Вдруг дунул ветер — резкий, порывистый. На маленькой собачке приподнялась шерсть вместе со шкурой, выглянул розовый голый животик: спящий ребёнок?
Только у третьего и у четвёртого чума увидели наконец живое и подвижное: под пустой деревянный ящик стрельнули от нас два серых зверька. Посредине песчаной ямы, где ящик, вбит кол, на колу — две цепочки.
Зверьки недолго прятались: из-под ящика выглянула одна острая мордочка, за ней другая. Быстрые глазки забегали, с любопытством разглядывали нас. Наконец два пушистых комочка выкатились в яму, засеменили вокруг кола на цепочках: норники, песцы-щенята.
Около других чумов — такие же колы, только привязаны к ним не песцы, а чёрнолапенькие лисята.
Якимыч рассказывал:
— Кормлёнков разрешают иметь не больше трех-четырех на чум, и то только беднякам. Это дело теперь думают коллективным сделать, артельные питомники создать и так положить начало пушному звероводству самоедов.
— Самоедов нам подай, самоедов!
— Сейчас мужчины все на ловле да на пароходе, а женщины — по чумам. Впрочем, вон в тот пройдём, там, кажется, вся семья.
Вслед за Якимычем мы нырнули в открытое входное отверстие чума.
В первое мгновение мне показалось, что я — в музее забрался внутрь витрины с надписью:
Груда красных углей посредине, котёл над ними и вокруг — совершенно неподвижные фигуры сидящих людей с тёмными, как горшки, обожжённые в печи, лицами. Пристально смотрят на нас немые, остановившиеся глаза…
Молчание, оцепенелая неподвижность.
Мы постояли так, и вдруг Якимыч говорит:
— Юрó! Здравствуй, юро! Узнаешь?
И все задвигались.