Понимаете, вот тогда он спасался сочинением жизнерадостной, идиотской, очень умной при этом, но совершенно буффонной комедии «Любовь к трем апельсинам». «Какой болезнью я ни одержим, повинен в ней сегодняшний режим». Это колоссально смешная, помните: «Прощай же, принц! Поплачь над Труффальдино! Хотя тебе, кретину, все едино». Или: «Приятный факт, что он сошел с ума. Но это не бубонная чума». Я помню, он нам тогда первое действие отдал в «Собеседник», мы его напечатали, и этот «Собеседник» все рвали из рук, потому что живой, воскресший Филатов! Мало того, что он дает интервью, разговаривает — он опять пишет, и пишет так смешно.
Тут же ему «Триумф» дали, как он сам шутил, за то, что выжил. И он там с гордостью рассказывал о том, что вот он получает сейчас премию из рук Вознесенского, а когда-то эту книгу Вознесенского он в ташкентской библиотеке зачитал. То есть в ашхабадской, простите, он жил в Ашхабаде. И говорит: «Я не раскаиваюсь, я горжусь. Мне эта книга была нужнее». Ну молодец, он правильный был, Леня.
И я очень любил его, конечно, за великолепный артистизм. Мне посчастливилось слышать «Опасного» в его чтении, мне посчастливилось наблюдать разговоры с ним, и с ним самому разговаривать. Я бывал часто в его доме, видел его в довольно большом обществе — с Адабашьяном, с тем же Ярмольником. Он же был страшно артистичен. Он показывал всех, перевоплощался абсолютно. Это актерство было его второй натурой, а писательство, конечно, первой. Хотя главное, что он сделал в театре, я думаю, это участие его в «Гамлете», это его замечательная роль в спектакле о Высоцком. Но все-таки это было хобби, а настоящее — это было волшебное его литературное чутье.
«Прочитала книги Фейхтвангера, Жида и Стейнбека об их путешествиях в СССР. Чьи записки произвели на вас набольшее впечатление?
»Жида, конечно, потому что ему приходилось сталкиваться с самым большим сопротивлением. Но ему, понимаете, не впервой это было. Сейчас я страшную такую, наверное, вещь скажу, но вообще в эпохе тоталитаризма наилучшие навыки сопротивления демонстрируют изгои. Те, кто и так привык быть последними, и умеет.
Вот Ахматова, кто из положения униженного, растоптанного человека мог написать гениальную лирику? А вот она смогла. Потому что «И пришелся ль сынок мой по вкусу и тебе, и деткам твоим?» Вот это страшное блеяние, приду к тебе овцою — это не из победительной позиции, а из позиции растоптанного человека это написано. Кто из позиции растоптанного человека умел в России писать, кроме Некрасова и Ахматовой? Да очень немногие. Все же триумфаторы такие, а здесь кошмар, здесь гибель.
И в этом смысле Жид, он имел довольно печальную школу, школу изгойства. Его гомосексуализм, его принадлежность к кружку учеников Уайльда, пусть и запоздалых, поздних, она приучила его выдерживать всеобщее осуждение. Он последователь Уайльда, его прямой ученик. И Жид с его поэтикой одиночества, которая в «Фальшивомонетчиках», например, очень ясна, в «Свежей пище» в меньшей степени, хотя я ее плохо помню, а вот «Фальшивомонетчиков» помню хорошо, и перечитывал неоднократно. Вот такой человек мог написать правду про СССР.
Оказавшись в полном абсолютно противоречии со всем своим кругом, понимаете — его возили, его так принимали, он был у постели Николая Островского, и плакал, слушая его историю. И Островский, потрясенный его книгой — ему, конечно, не переводили, но ему рассказали, что книга вышла скептическая,— пишет в одном интервью: «Ну как же, что же он, врал, значит, когда здесь плакал, около меня?» Нет, не врал, но он просто показал высший образец писательской честности. Его очень хорошо кормили, но это не помешало ему увидеть голод. Ему очень многое показывали, но это не помешало ему увидеть, что норма шахтера-стахановца все-таки ниже, чем норма обычного французского шахтера, никакого не передовика и не стахановца. Хотя сам Стаханов произвел на него впечатление. Нет, он увидел правду.
Я бы добавил еще, конечно, «Московский дневник» Беньямина, и замечательную книгу Памелы Трэверс про ее путешествие в СССР (она сейчас вышла, «Московский дневник»).
Но выше всего я ставлю, конечно, «Музы не молчат», записки Капоте о путешествии в пятьдесят четвертом году американской оперной труппы, показывающей здесь «Порги и Бесс». Вот это первое, до всякого фестиваля, явление, которое показало, что железный занавес пал. Представляете, Москва и в особенности Ленинград, увиденные глазами Трумена Капоте? Вот уж изгой из изгоев. И она сейчас у нас благополучно переведена и издана, она вошла в сборник «Призраки в солнечном свете». Но я-то это впервые прочел еще в книжке «The Dogs Bark», насколько я помню, «Собаки лают», где собраны были его путевые заметки. Я Капоте вообще прочел всего, настолько я фанатею от этого писателя, что даже его малоинтересные письма, даже его читательские рецензии и заметки — ну все, что издано, я прочел, даже ранние рассказы, четырнадцать штук.