Идея космизма – это идея русского авангарда.
23.5.90.
Вологда. Я с фотокорреспондентом Сергеем Севостьяновым в Великом Дворе и в Соколе у Макарова – два прекрасных продуктивных дня. Книга есть, будет снято 17 + 8 картин и 10 рисунков, много поделок.Удивительная встреча: слезы, радость и главное… мой завершившийся сюжет и цикл. Я оказался там, где обязан был быть, в деревне. Все, как и следовало предполагать, – страшная черная развалина Леонтия Ростовского[601]
, собора, который Николай Александрович видел из окна своего дома, разбитые вдрызг стены, рухнувшие купола… Деревня запущена – ни порядка, ни чистоты, ни убранности. Посидели – никто пить не может, но поговорили душевно. Как обычно, не остается сил все описать, дорога длинная, километров 130–150, через Сокол, Печаткино, где когда-то работал папа[602].Удивляет другое – в магазинах многое есть: колбасы, привозят в деревню молоко, можно на талоны купить коньяк или водку. Из-за моего приезда Н. А. сходил к какому-то начальству и ему помогли приобрести колбасу и выпивку, но телеграмму мою, подписанную «Семен Борисович», отобрали.
Завтра буду пытаться купить билет и уехать, улететь в Ленинград. Впрочем, завтра кое-что любопытное будет и в Вологде – какое-то гуляние, посвященное письменности.
Пожалуй, самая удивительная вещь о Макарове – это то, что он дальтоник.
– Да не вижу я, Семен Борисович, красного, догадываюсь, как должно быть, а так-то я настоящий и есть дальтоник.
И второе, это его близкие. Зять пьяница и матерщинник, старший внук женился на продавщице, обижают деда, он бежит показывать мои письма, вон, С. Б. вас как просит, дайте мне место, не ставьте лишнюю мебель в мою комнату, а дети удивляются:
– Чего это писатель в тебе, таком дураке, нашел.
И, наконец, последнее. Я послал Макарову и в музей Сокола телеграмму. Он пошел в исполком с телеграммой, вот едет ко мне гость, писатель из Ленинграда, давайте продуктов.
Председатель исполкома распорядился выдать, а телеграмму пришил к делу. Макаров убивается:
– Так, Семен Борисович, телеграмму вашу жалко, слов нет!
А я:
– Зато язык получил и две бутылки коньяка.
– И то верно, – успокаивается Макаров.
А вот директор музея вдруг выбила для Макарова грамоту и ложку деревянную. Он сразу раскусил эту директоршу, когда зять ему ночью ложку отдал.
– Это только из‐за вас она грамоту дала, а так даже по радио не упоминает.
И опять Россия, Россия моя, страна рабов, к великому сожалению.
Домик Макарова маленький, из окна весь ужас – развалившийся собор, страшное зрелище, отстойник и кузня по ремонту тракторов, все когда-то было божественно, росписи, а сейчас кирпич, грязь, бревна, гвозди, одно «содрожание», как он говорит, сердца.
Приехали из Украины мелиораторы, выстроили жуткий сарай там, где когда-то погост был, люди пожимают плечами – сколько земли, а зачем эти-то приехали, не знаем…
Зятю не терпится все загнать. Купил запорожец. Теперь бы еще чего, подороже. Качает головой Макаров, махонький, крепенький еще старичок, в шляпе – копия Хрущева, удивительное совпадение, одно лицо…
25.7.90.
Громкость – не демократическое качество. Первым это ощутил Чехов, его искусство высоко и негромко. Возможно, тишины много у Пушкина, особенно в «Повестях Белкина», в его «Станционном смотрителе». Фашизм (сталинизм), да и большевизм (ленинизм) начался с такой оглушающей ноты, с такого крика, что люди перестали слышать свои мысли.Этот критерий есть и в искусстве. Если живопись начинает говорить сюжетом, как у Глазунова, а не цветом, оно смыкается с фашизмом, как сомкнулась с фашизмом сталинская высотная, очень громкая архитектура. Как газеты стали символом лжи не только потому, что врали, а потому, что врали слишком громко, заглушая даже минимальное проникновение правды.
1.10.90.
В эти дни дважды был у Зисмана и поразился удивительному его росту (80 лет!). Полная свобода, раскованность, абсолютное бесстрашие перед композицией и цветом. И точный глаз. За лето он сделал около 200 акварелей, мало того, сотни рисунков. И все прекрасно. Он достиг уровня очень высокого, и у него очень мало «отходов», в отличие от Гершова.Когда-то я слишком спокойно относился к его искусству, но теперь полностью переменил взгляд, стал великим его поклонником. Это большой мастер, очень большой!
7.12.90.
На обсуждении Волкова[603] было несколько прекрасных мыслей.1. Миша Иванов, художник, стерлиговец: «Филонов и Малевич – классики 20‐х – все же были крайне социологичны, они невольно оказались заражены воинствующим большевизмом (в кулуарах он сказал то же о Платонове). Волков и плеяда (Кондратьев, Стерлигов) это преодолели, они пошли к иному, чистому искусству. В этом их путь и задача.
2. Левитин[604]
, глядя на Егошина и Вейсберга, сказал: «Это мы знаем. Зачем опять?» Но это неверно. Не все знаем. И нужно часто опять, чтобы понять, чего не знали и утеряли в дороге.