Мы долго были на кладбище. Когда умирает отец кого-нибудь из ребят нашего класса, я каждый раз чувствую себя еще сиротливее. Дядя Партев оставался последним живым отцом, и с его смертью мы полностью осиротели. Скажи, а ты теперь грустишь хоть когда-нибудь? Какая-то незнакомая улыбка появилась на твоем лице — анонимная, безадресная, расплывчатая. Когда тебе было грустно в последний раз? Мне кажется, если сейчас я тебе скажу, что у меня вчера умерла мать, ты будешь смотреть на меня все с той же улыбкой. Ты, наверно, и не слышишь, что я говорю, — привык, что здесь слушают только тебя. Ну а если слушаешь ты — это, конечно, большая жертва. Не хмурься — я пришел сказать тебе такое, что ты не привык слышать. Знаю, что в следующий раз секретарша не соединит меня с тобой и ты не будешь вынужден сказать: «Хорошо, приходи». Так что я не уйду, пока не выскажу всего. Считай, что это последнее слово обвиняемого — его и в суде не прерывают. Ты ведь не выгонишь меня? Я старый болтливый человек, все мы постарели — пора… Меня в прежней школе представили к званию заслуженного учителя. Подлая шутка, правда? Я ведь всю жизнь был у всех бельмом на глазу. Думаю, что это звание мне не присвоят, но… Чем черт не шутит. А если все-таки присвоят, мы с ребятами соберемся у меня. Придешь? Сам составь список, кого приглашать, а то, может быть, кто-нибудь из наших тебе теперь не по душе — ты уж выкладывай, не стесняйся. Только не перепоручай составление списка своему управделами. А то боюсь, что он меня самого не включит в список… А вот теперь это твой прежний смех, хорошо, что не разучился. Не стесняйся секретарши, она мне показалась вполне нормальной женщиной, вежливо поздоровалась, сказала, что ее сын учится в нашей школе. Может быть, поэтому она меня соединила с тобой без проволочки? Да нет, шучу. Я ведь просто сказал по телефону, что звонит твой старый друг. Поверила. И справки не потребовала. Ни справки, ни характеристики. Поверила слову человека. Вера… Почти вышедшее из употребления слово. Я тебя об одной мелочи прошу, Рубен: позвони моей матери прямо сейчас — хочешь, я сам наберу номер телефона? — и скажи, что все у тебя хорошо и что айвовое варенье тебе понравилось. А потом можешь отдать его секретарше или выбросить. Скажи матери что-нибудь доброе, а? Потом позвонишь? Ну ладно, я пошутил, морочу тебе голову, а твоя голова так нужна всем школам Армении. Моя же голова никому не нужна. Что в ней? Разве что весело-грустный звон минувшего, ветошь воспоминаний да разные сантименты… А если хочешь знать правду, я пришел к тебе ради нашего Манука. Ты что напрягся? Его оклеветали, а ты зелеными чернилами подмахнул на бумаге: «Проверить, разобраться». Ты, выходит, будешь проверять Манука через посредство других людей? Что же ты его не вызвал — он бы сам тебе все выложил. Если он что-нибудь темное только замышлял, не сделал, и то бы тебе поведал. А ты восседал, как Будда, читал его письмо (да и то, наверно, только первые несколько строк) и тут же наложил зелеными чернилами резолюцию. Слушай, а почему ты побоялся сказать заместителю, что знаешь Манука, веришь ему и не веришь клеветнику?.. Кстати, когда ты видел Манука в последний раз? Я встретил его в воскресенье. Он был под хмельком, даже покачивался. Просто поздоровались и прошли мимо, он был с незнакомым мне человеком. Мне, по правде говоря, хотелось в тот вечер побыть одному, мне не хотелось, чтобы ой рассказывал о своих неприятностях и, конечно, ругал тебя. Я просто-напросто постарался избежать этого. Но вскоре мы опять встретились, на сей раз он был один. Я тут же сказал, что давно тебя не видел. Он по-детски улыбнулся: «И ты сделался дипломатом?» Я готов был провалиться сквозь землю, и мы вволю и со злостью наговорились о тебе. Потом стало грустно за тебя, за наше детство, веселое и горькое, оставленное за семью горами… Я тебе никогда до сих пор не рассказывал, как мы ходили покупать гроб для твоего отца. Втроем: Манук, Армен и я.