— А я вот дорожных строителей кляну, — вернулся к своему шофер. И вдруг неожиданно спросил: — Что ты не куришь? Жить долго хочешь?
— А кто не хочет долго жить?
— Как думаешь, война будет?
Село было уже близко, и Размик решил пройтись до него пешком.
— Сколько я тебе должен? — спросил.
Шофер взглянул на него с хмурым пренебрежением:
— Сиди, даром довезу.
— Да погоди ты, — Размик достал пятерку. — Деньги — вода.
Вышел, подождал, пока машина, грохоча, исчезнет из виду.
«А здорово, что каждый год весна приходит, — подумал он. — Словно заново рождаешься. Надо бы зарплату получить. Зря я в Цахкашене не вышел. И с Восканяном бы повидался — он звал. Ну ладно — завтра. И домой зайду, к жене. Сколько же у меня домов-то? Арамаис в армии, Арто в Ереване, Асмик одной ногой в Цахкашене, другой — в Лернасаре, младшие в Лернасаре. Разрываемся, — вздохнул он с горечью, — и конца тому не видать».
Проходя мимо дома Гаянэ, вспомнил, что она ему долг не вернула. Зайти, что ли, попросить? И вдруг хитро улыбнулся: хороша, черт бы ее побрал, — полюбуюсь, пусть хоть глаза насытятся.
Гаянэ во дворе белье стирала. Руки выше локтей заголила, а они у нее полненькие, солнца видавшие самую малость. Стирает и мурлычет что-то себе под нос. Вдруг увидала Размика, подняла руки из корыта, вытерла о фартук, накинула на плечи шаль (а жалко) и улыбнулась.
— Добрый день, Размик.
— Я из города, — сказал Размик. — Куда городскому солнышку до нашего!
— Ездил Арто проведать?
— Ага. Говорит — женюсь. Сам еще копейки не заработал, а я теперь и жену его содержать должен, ну а через девять месяцев и ребенка.
— Да, в городе рано женятся. Девчата там красивые — куда бедным парням деваться?
Размик пристально и довольно нагло смотрел на стоявшую перед ним женщину. Помутившиеся глаза оглядели-ощупали всю ее, с головы до пят. Блаженство показалось возможным, и он облизал губы.
— Ты этих городских красоток запросто за пояс заткнешь. — И вдруг неожиданно спросил — А ты, случаем, не беременна?..
— От кого? — захохотала Гаянэ. — Разве в селе мужчины еще остались? Может, от тебя?
Ну, Размик, наберись духу, сделай еще шаг. Чем ты не хорош? Сорок восемь лет, зато здоровье — как у тридцатилетнего. А если побреешься да наденешь костюм, что висит себе дома в шкафу?
Молчание мучительно затянулось, и Гаянэ безошибочно прочла направленный на нее мужской взгляд.
— Ну, Размик, я пошла стирать. А долг тебе дня через два верну.
— Да что ты за женщина! Человек пришел, так в дом пригласи, стакан поднеси…
— Ступай, Размик. Ты не из тех, кого в дом пускать можно.
В голосе ее не было злобы, одна усталость — от однозначных мужских взглядов. Огорчилась про себя: «До чего ты докатилась, Гаянэ, если уж и этот на что-то надеется…» Мысль эта острием ножа кольнула в самое сердце. Сейчас пойдет в дом, захлопнет дверь и выплачется. Она смерила взглядом стоявшего перед ней мужчину, стиснула зубы, чтобы не бросить ему в лицо, прямо в бесстыжие глаза, пригоршню резких слов, словно это он, Размик Саакян, был повинен в ее разбитой жизни. Но удержала в себе эти слова, склонилась над корытом и снова принялась за Стирку, будто Размик Саакян уже ушел, исчез, испарился, будто и не было его вовсе. Попыталась припомнить мотив, который напевала до того, и припомнила, и зазвучал он как плач.
— Хочешь сказать, за человека меня не считаешь, — он понял, что женщина отмахнулась от него — от него Размика Саакяна, у которого три дома, полный кармам денег, да и кровь еще кипит! Будь на его месте тот бритый ереванец, она небось перед ним бы юлила.
— Ну ладно, Гаянэ! — и ушел, мысленно ругаясь, Да, опять только мысленно.
А Гаянэ перестала стирать и растерянная вошла в дом. Долго стояла перед овальным зеркалом, гляделась в него, поначалу жалела, а потом прямо-таки ненавидела женщину, смотревшую на нее оттуда беззащитно и беспомощно. Вдруг морщинки заметила и стала яростно выдергивать отдельные седые волоски. И противно сделалось от своих грудей, напоминавших мешочки с выжатым мацуном. Быстро, нервозно надела лифчик. Тело ее было еще свежим, и лифчик сделал свое — фигура обрела подтянутость. Потом Гаянэ отыскала бордовое платье — надевала его всего раза три-четыре, но от него разило нафталином, и ее затошнило. Села полуодетая напротив зеркала и заплакала. Слезы были горячие, горьковатые. И лицо сразу постарело — явственнее проступили морщины: слезы их своим блеском выдали.
Зачем она осталась в этом селе? Почему не бежала отсюда? Для чего сделалась пленницей этих прелых стен, этих одряхлевших деревьев, рабой корыта и одиночества? Ответа не было, словно вопросы, подобно тяжелым камням, падали в глубокий, в устрашающе глубокий колодец.
В этом доме она родилась, тут ребенком плакала в подушку, тут, глядя вот в это зеркало, впервые залюбовалась собой — обнаженной, юной, красивой. Да, красивой. И здесь же, в этом доме, она мало-помалу утрачивала и молодость, и красоту.
Заблудшая птаха с шумом влетела в окно и стала метаться по комнате, колотясь о стены. Потом уселась на телевизионную антенну. Видно, показалась ей антенна сухой древесной веткой.