«Можешь писать на английском и в Зангезуре. — Мои слова звучат ядовито, но она добра в своей сказке и пока не чувствует сарказма. — В Горнее, кажется, уже есть английская школа или скоро будет. Сможешь там преподавать, а по вечерам писать по-английски. Кто-нибудь переведет, и в Ереване напечатают на армянском…»
Мы сидим в Бейруте в приморском кабаре, прямо напротив нас скала самоубийц. Она рассказывает, что несчастные влюбленные в одиночку или вдвоем поднимаются на скалу, окидывают прощальным взглядом море, город и бросаются вниз. Вода заглатывает их любовь, их горе. До сих пор зарегистрировано сто двадцать семь таких случаев. Тридцать один раз влюбленные прыгали со скалы, взявшись за руки. А говорят, что Ромео и Джульетта — выдумка далекого прошлого.
Вокруг нас Бейрут, город, будто созданный для одних удовольствий и прожигания жизни. И я говорю ей: «Ты должна переехать в Армению». Мы не знаем в эту минуту, что пройдет всего год и беззаботная, разноцветная сказка развеется, словно ее и не было, звонкий город станет ареной безмолвной трагедии; улицы и церкви заполнятся сиротами и голодающими, бессмысленная братоубийственная война превратит людей в действующих лиц этой трагедии, и не останется ни одного зрителя. Мы ничего еще не знаем. Вокруг нас сверкающий, красивый, беззаботный Бейрут тысяча девятьсот семьдесят четвертого года, Париж Востока, как пока называют его. Ад Востока, как назовут через два года, в тысяча девятьсот семьдесят шестом.
Она вполголоса читает строки из своего нового стихотворения:
Сегодня утром она просила меня принять в гостинице армянскую девушку, недавно переехавшую с родителями из Еревана, где та училась на третьем курсе университета, а в Бейруте… Короче говоря, здесь ее не приняли в американский университет. Девушка хочет опять в Ереван — закончить там учебу и уж тогда вернуться в Бейрут насовсем… Утром я нашел грубые слова, дал понять, что родина — это не только бесплатное образование в университете и не добрая, наивная бабушка, которая все стерпит, простит да еще вытянет из кармана припасенные для всех сладости. Я не совещался с нашей родиной, я не министр высшего образования, но девушки этой даже видеть не хочу, понимая, что родина тем не менее печалится и о ней.
— Ты, однако, тонко трансформировала чувство, — говорю я ей. — Правильнее было бы сказать: «Я печальна, потому что не в своей стране». Вот это было бы верно, как дважды два — четыре. Ты говоришь: печальна моя страна, раз там нет меня. От такой грусти — для тебя, для другого, для третьего — мрачнее и глубже становится отдельное горе каждого человека, живущего вдали от родины. Ты должна приехать в Армению. Даже из души Вильяма Сарояна, отними у него душу-Армению, корень-Армению, многое, наверное, уйдет… Пиши, пиши на английском, но все равно ты не станешь ни американской, ни ливанской поэтессой: ведь ты же сама пришла к горькой истине, что твоей стране грустно без тебя.
Понятно ли говорю? Не знаю. Вокруг нас шумный полуголый город, самозабвенно предающийся легкомысленному вихрю бесстыдного танца живота. В эту минуту город еще не знает, и мы с ней не знаем, какими будут тысяча девятьсот семьдесят пятый и семьдесят шестой годы. Город пока истерически танцует, наслаждается, а то, став гигантским зеленым оком, застывает, замирает у зеленых столов казино… Он, может, и правда чудесный город, если бы не страна, которая грустит оттого, что тебя там нет…
«У нас семьдесят три армянские школы, — говорит она, — газеты, театры, книги…» — «Семьдесят восемь, — поправляю я. — В которых, однако, обучаются только пять тысяч из пятидесяти тысяч проживающих в Бейруте юных армян… Не чересчур ли вы успокоены, довольны, удовлетворены этими школами? Не одурманиваете ли себя ежедневно наркотиком, содержащим ложную веру в то, что «армянин везде останется армянином»?»
Вчера она завлекла меня в деревню Анчар, где живут потомки тех, кто героически защищал гору Муса. Есть и последние могикане легендарного боя, длившегося сорок дней. Говорят они на местном наречии. Это тоже армянский язык, но я ничего не понимаю. Мне переводят. С армянского на армянский. Какой-то старик рассказывает что-то смешное. Он что-то вроде Мюнхгаузена горы Муса. Если верить ему, он один боролся против турецкого войска, а остальные? Остальные — самое большее — рыли позиции, строили деревянную церковь, справляли свадьбы, сочиняли военные песни. Мы фотографируемся с Мюнхгаузеном и с остальными мусагорцами, а гора Муса отсюда не видна. Она на нашей исторической карте да еще в Армении, в Эчмиадзинском районе. Там это поселок, ему всего несколько лет.