Дядюшка Перегрин обошелся без комментариев. Он не умел распознавать движения души – и не обольщался, что умеет. Дядюшка Перегрин избегал задумываться над словами и поступками окружающих, равно как и искать в них скрытого смысла, поскольку после подобных поисков оказывался всегда в еще более глухом тупике, нежели до. Вопросы такого рода должны находиться в высшей компетенции, справедливо полагал дядюшка.
2
На лесистые горы и черноземные долины Северной Хорватии обрушилось щедрое лето. Мосты были сожжены, железные дороги разобраны до самой одноколейки, когда-то соединявшей Бигой с Загребом. Главная дорога Балканского полуострова вела на восток. По ней день и ночь двигались немецкие грузовики – никто их не задерживал; обочины были засижены немецкими гарнизонами, только и ждавшими приказа отступать. А здесь, на островке «освобожденной территории» площадью двадцать на десять миль, крестьяне обрабатывали поля, как сто и двести лет назад, и зависели лишь от партизанских реквизиций; святые отцы служили мессы и зависели лишь от партизанской полиции безопасности, представители коей, развалившись на задней скамье, вслушивались в мессу – нет ли политической пропаганды. В первые дни хорватской независимости усташи сожгли мечеть в мусульманской деревне. В самом Бигое та же банда, состоящая из венгров, взорвала православный храм и осквернила кладбище. А здесь, на Севере, было почти тихо. Итальянцы отступили; за ними подались усташи; партизаны спустились с гор и установили свой порядок. Через линию фронта переходили крохотные, истерзанные группки. Продовольствия не хватало, но голода как такового не наблюдалось. Крестьян обложили податью, но грабежей никто себе не позволял. Партизаны чтили закон; расположение населения было для них вопросом принципиальным.
Буржуа ушли из Бигоя вслед за немецкими войсками. Лавки на главной улице длиной в один квартал либо пустовали, либо использовались для размещения партизан. Деревянные тротуары безжалостно пустили на дрова. И все равно в городе видны были приметы империи Габсбургов. Здесь имелись горячие источники, и в конце девятнадцатого века Бигой считался курортом, приличным во всех отношениях. В купальню по-прежнему поступала горячая вода. Два престарелых садовника по-прежнему пестовали клумбы. Партизанские биваки располагались меж петляющих по склону дорожек (каждая – с «видом»), останков скамей и бювета, где некогда собирались со стаканчиками пациенты. Многочисленные окрестные виллы, опрометчиво брошенные хозяевами, теперь экспроприировались партизанами для целей разнообразных, но сплошь благородных. На самой большой вилле засела русская миссия.
В двух милях от города лежало плоское, как блин, пастбище, ныне приспособленное под аэродром. Ответственность за него несли четверо английских летчиков. Занимали они одну сторону четырехугольного двора, окруженного бревенчатыми строениями, куда входил и фермерский дом. Военная миссия располагалась напротив, за импровизированной ширмою в виде навозной кучи. И о четверых англичанах, и о военной миссии неустанно заботились три черногорские солдатские вдовы; охраняли их часовые из партизан, а развлекал «переводчик» по фамилии Бакич, в тридцатые годы высланный из Нью-Йорка по политическим соображениям. Обе миссии имели рацию, по коей связывались с несколькими своими штабами. У Гая в подчинении были двое – сержант-сигнальщик и денщик.
Офицер, на место которого был направлен Гай, впал в черную меланхолию и нуждался в медицинской помощи; его забрал тот же самолет, что привез Гая. Пока девушки выгружали припасы, Гай успел переговорить со своим предшественником. Во все десять минут разговора над ними вспыхивали сигнальные ракеты.
– Эти так называемые товарищи – кучка упрямых ублюдков, – поделился офицер. – Не оставляйте образцы сигналов на виду. Бакич все прочитывает. И не говорите при нем ничего, для чужих ушей не предназначенного.
Командир эскадрильи заметил, что этот офицер в последнее время «всем до смерти надоел. Страдает манией преследования, если хотите мое мнение знать. Кто только его к нам прислал».