Вместе с тем он был убежден: нельзя ничего пропускать, а уж тем более искажать. Ни своих мысли, ни своих желаний, ни торжества эпохи. Почему? Потому что время такое. Трамвай, предположим, железный, так и надо писать: «железный трамвай». Коммунистический лозунг, обвитый бумажными цветами, едет куда-то на велосипедных колесах, в связи с чем и над писать: «коммунистический лозунг едет куда-то на велосипедных колесах». Наш гастроном так и называется «У летчиков», поэтому так и надо писать: «наш гастроном «У летчиков». А что касается Пушкина, то он и есть Пушкин, и можно, значит, о нем ничего не писать: все уже написано, прежде всего, самим Пушкиным. Или вот идем мы с ним на танцы нашей юности: он впереди, я сзади. Оба в красивых расклешенных брюках. Весна; запахи такие, что закачаешься. И музыка за деревьями. Сцена. Парень в голубом пиджаке, как у Элвиса Пресли, но с комсомольским значком. Значит, необходимо и его подробно изобразить, а также того усатого барабанщика, который на танцах нашей юности обеими руками стучал по большому фибровому чемодану.
XII.
…Пело радио. Те же отблески на той же шляпе. Будто частично вечерний город в дверном проеме показался. Персонифицировано. Он говорит: «В Москве уж все огни зажглись! Был сегодня на мосту и сам видел, обе руки положив на парапет». Я посмотрел в окно: да, похоже, что зажглись. «А у нас снова с тобой ни твоих премиальных, ни капли за душой!» – добавил он к огням. Пришлось мне со всеми сомнениями завязать и, несмотря на усталость, идти к Арнольду Моисеевичу Галактионову, технологу по профессии, – деньги занимать; а после – к нашим к «У летчикам». У Арнольда Моисеевича был овальный портрет Моцарта на стене. А черно-белая, как немой кинематограф, кошка была очень длинной. Она лежала вдоль всего подоконника и смотрела на меня с подозрительностью постороннего существа, знающего, о чем надо сказать, а о чем промолчать.
Да что там длинная кошка технолога Арнольда Моисеевича! Какой там овальный Моцарт на стене! Александр Петрович, когда о чем-то рассказывал, был во много раз выразительней не только моего шкафа, но и моей вчерашней «Правды» со всеми ее орденами. И по количеству слов значительно опережал Сергея Львовича, который из-за давней контузии был не самый большой любитель произносить какие-либо слова. Но иногда и он так много говорил и с такими подробностями, что я начинал путаться, кто из них дольше и больше говорит. Не далее как дня два назад он из-за ненастья за стеной каптерки стал еще более подробно разносить всю бригаду за ее неспособность грамотно вырыть траншею с запада на восток. В тот же день траншея была вырыта, но почему-то с юга на север. На другой день случилась эта повторяющаяся история с этим длинным металлическим гвоздодером, за что вся бригада была разнесена практически вдребезги, и от нее могли остаться только хлопчатобумажные носки на казенной изогнутой трубе. Когда же Сергей Львович в очередной раз понял, что это все, что может от бригады остаться, он как-то немного отошел, как-то несколько сбавил напор, чуток даже осунулся и стал описывать великое будущее здание с горельефами и шпилями. Какие будут на его шпилях красные предупредительные огоньки, мигающие высоко над ночной Москвой. И все такое прочее. Не мемориальную доску на фасаде, а сам фасад. И то, что будет за фасадом. Какие возникнут там светильники, лифтовые шахты, какие петли на дверях, какие люди, кастрюли, какие фикусы на окнах, какие лифтеры, а во всех помещениях – никелированные унитазы. Я Александру Петровичу сперва не хотел о них рассказывать, полагая, что это вызовет гневный протест с его стороны. А потом однажды, когда он стал опять донимать меня своим покосившимся мирозданием, я ему рассказал, употребив американские нажимные механизмы для спуска воды, и это вызвало живейший отклик у него. Он вышел на середину комнаты и стал казаться очень высоким человеком под моей электрической лампочкой. Подтяжками он в тот вечер не щелкал, да и не было на нем никаких подтяжек. Он просто сказал: «Вот двадцать первый век. Он будет наверняка. И будет он веком победивших нажимных механизмов». И стал об этом, по своему обыкновению, очень много и долго говорить. Ночевал у меня.