Дня через два вечерние огни в Москве зажглись строго по распоряжению энергетического начальства, и впервые бронзовый цилиндр в руке великого поэта оказался подсвеченным со стороны нашего небольшого кинотеатра, без голых женщин на афише. По искривленности мироздания в тот вечер, кроме дополнительной какой-то кособокости, ничего нового не выяснилось, как и по блестящему реферату, который он дописывает до сих пор в своем новом трехэтажном жилище с видом на Большой Каменный мост и опрокинутые с этого моста фонари в рябую воду главной московской реки. Зато выяснилось, что на основании своего жизненного опыта о чем-то важном и значительном особенно глубоко знает все же не всегда только он. Я не стал спрашивать, кто же именно, поэтому сказал: «И не я тоже». Тогда он молча сразу встал и сразу быстро ушел куда-то дня приблизительно на два. На третий день он вернулся и сперва ничего не сказал, а потом сказал, что лучше всех знает его мать, ни на день не прекращающая трудиться на пишущей машинке в сладковатом дыму «пахитосок», за полинялой шторой на деревянных кольцах. Тут он, скорее всего, не преувеличил. Она была замечательной матерью в черном платье с глубоким декольте и с алой гвоздикой в черных, как южная ночь, волосах. С детства помню, с каким трудом она в одиночку вырастила такого Александра Петровича, сколько ушло на это сил и времени, какие были сложности в этом трудоемком процессе, с какой неохотой он ходил в нашу бакалею за макаронами и хозяйственным мылом и с каким упоением читал «Сказку о попе и его работнике Балде», а потом про «Нос», а потом про латиноамериканского полковника, а потом про того европейского служащего, который «однажды утром превратился в ужасное насекомое». Это, по мнению товарища, вылились для данного служащего в очень крупную неприятность, ибо он совершенно на это не рассчитывал. Кто же захочет в трезвом уме и здравой памяти в такое чудовище превратиться! Его за это все его домашние стали сильно ненавидеть. Он просто-таки сдох в конце концов, и все вздохнули с облегчением. Впрочем, я так и остался при своих догадках, с какой стати отдельные европейские служащие превращаются в страшных насекомых. Делать им, что ли, больше нечего? У нас в бригаде среди наших самых виртуозных мужиков никогда такого не бывает, и это, знаете ли, без каких-либо прибауток. Или вот такой пример со стороны друга детства и юности: «Умер Иоанн Васильевич от игры в шахматы». И снова вопрос: почему? От неумеренного употребления денатурированного спирта – запросто. И от клея «БФ». И от паленой водки. От этого у нас не один Васильевич помер. А по шахматам у нас одни только чемпионы мира, но и то не все. Короче говоря, как мы с Александром Петровичем ни спорили друг с другом, как ни стучали крышкой по кастрюле, так ни разу и не разобрались. Точнее, он-то, может, в чем-то давно уже разобрался, а я за собой ничего похожего не заметил.
А в результате каких биологических процессов он с годами значительно повзрослел, я хорошо знаю, поскольку эти процессы и сам пережил. Студентом, правда, я не стал, а он стал. Больше того, он перешел на высшую ступень идеологического образования и стал известным студентом, почти что героем кафедральных пыльных вершин. А чтобы еще дальше продвинуться, надо было еще немного над собой поработать, как-то в чем-нибудь еще несколько насобачиться. Как это у него должно было получиться, я от него не узнал. Однако с его слов мне стало известно, что за утренним кофе с цикорием мама ему объясняла: «Ты постарайся, Саша, от всего постороннего быть подальше. У тебя учеба в высшем учебном заведении должна быть всегда на первом плане. Ты ходи на нее только в свежих носках. И ты уж обязательно возьми за правило ничего венерического никогда не подхватывать. Для всякого талантливого человека это очень вредно, а ты ведь талантлив у меня, сынок, как никто другой. Ты и вашего профессора Дроцкого не ставь, ради бога, ни о чем подобном в известность. Крупные идеологи в наше время ничего такого знать не должны. Кроме любви к транспарантам и советскому государству».
Но далеко не все, что мама ему говорила за утренним кофе с цикорием, вело к тому, чтобы он на практике все это осуществил. Он и праздничные политические демонстрации не полюбил той пламенной и откровенной любовью, о которой тогда так насобачились в газетах писать. Он и с каким-либо транспарантом или, к примеру, воззванием ни разу в дверях не показывался. Чего не было, того не было. Хотя и ему иногда приходилось входить в состав студенческой ликующей бригады и делать вид, что он по городскому асфальту толкает вперед бравурный коммунистический лозунг на велосипедных колесах. Он, правда, всегда перед началом массового движения транспарантов шел к нашему районному психотерапевту Ильичу Гольденвейзеру и за бутылку водки брал у него освобождение: «Толкать ничего не может. Плохо стоит в позе Ромберга».