Еще воспоминание – еще пятно краски, – которое всякий раз дрожало и колыхалось: треск клейкой ленты за спиной в ту ночь, тот мерзкий резкий звук, с каким эту ленту отматывают от рулона, и как потом этой клейкой лентой обматывают ей руки, грубо сведя их сзади, – потому что тогда она поняла, что умрет, что все они умрут, их убьют, как в сценах казни, поставят на колени и выстрелят в затылок. Ей приказали сидеть, но трудно сидеть, когда руки перемотаны за спиной клейкой лентой, а внутри головы все как будто накренилось. Она думала:
– Кто дернется – получит пулю в лоб, – сказал Свиное Рыло. Он держал в руках ружье и быстро поворачивался из стороны в сторону, и клапаны на оттопыренных карманах его жилета мотались туда-сюда. – Кто посмотрит на кого другого – тому вот он продырявит башку.
Но когда именно это было сказано? Много чего было сказано в ту ночь.
Теперь вдоль съезда с дороги росла сирень и куст бузины. Оливия остановилась перед знаком «стоп» и потом чуть было не начала выезжать прямо перед проезжавшей машиной; она видела эту машину, смотрела на нее, но все равно чуть не рванула прямо перед ней. Водитель глянул на нее и так покачал головой, как будто она псих. «Ну и катись ко всем чертям», – сказала она, но выждала, чтоб не ехать прямо за человеком, который только что смотрел на нее как на психа. И тогда она решила, что поедет в противоположном направлении, обратно к Мейзи-Миллз.
Свиное Рыло вышел из туалета. («В этом просто нет никакого смысла, – говорили Киттериджам потом, вскоре после случившегося, разные люди, которые читали об этом в газете или видели по телевизору. – Двое врываются в больницу, чтобы добыть наркотики, это же бессмыслица». Так они говорили, пока не поняли, что Киттериджи не скажут ни слова о том, через что им довелось пройти. При чем тут вообще «смысл»? Где смысл, а где цена на яйца, могла бы сказать Оливия.) Свиное Рыло вышел, а Синяя Маска потянулся к двери и запер ее изнутри с таким же щелчком, с каким совсем недавно это делала Оливия. Он сел на крышку унитаза, наклонился вперед, расставив ноги, держа в руке маленький, почти квадратный пистолетик. Который на вид казался оловянным. Оливия подумала, что сейчас ее вырвет и она задохнется, подавившись рвотой. Это непременно случится, ведь она не могла пошевелиться, сдвинуть с места свое громоздкое безрукое тело, значит, она вдохнет рвоту, уже подступавшую к горлу, причем сидя рядом с врачом, который не сможет ей помочь, потому что его руки тоже перемотаны клейкой лентой. Сидя рядом с врачом и наискосок от медсестры, она умрет в луже собственной блевотины, как умирают пьянчуги. А Генри придется это наблюдать, и он никогда больше не будет прежним.
В какой-то момент доктор, чей белый халат сбился в сборки под той ногой, что была ближе к Оливии, спросил: «Как вас зовут?» – тем же приятным голосом, каким раньше говорил с Оливией.
– Слушай, – сказал Синяя Маска, – нахуй пошел, понял?
Время от времени Оливия думала: вот это я помню ясно, но потом, позже, не могла вспомнить, когда именно она так думала. Пятна краски, потеки. Они сидели молча. Они ждали. Ноги ее больше не тряслись. Снаружи звонил телефон. Звонил и звонил, потом перестал. И почти сразу зазвонил снова. Коленные чашечки Оливии за кромкой голубой бумажной робы выпирали, словно большие неровные блюдца. Если бы кто-то разложил перед ней фотографии толстых старушечьих коленок, она вряд ли узнала бы свои. Лодыжки и шишковатые пальцы, торчащие в середине комнаты, были ей знакомы лучше. Ноги врача были короче ее ног, и туфли его выглядели не очень большими. Они были простые, почти детские, эти туфли. Коричневая кожа и резиновая подошва.
У Генри на белой безволосой голени, там, где задралась штанина, виднелись старческие пигментные пятна.
– О боже, – сказал он тихо, а потом добавил: – Скажите, вы не могли бы найти какое-нибудь одеяло для моей жены? У нее зубы стучат.
– Тут тебе что, отель, блядь? – сказал Синяя Маска. – Заткнись нахуй.
– Но ей же…
– Генри, – резко сказала Оливия. – Молчи.
Медсестра продолжала беззвучно плакать.