С благоговением следил он за каждым движением Гарибальди, а тот, ревматически тяжеловато утвердив ногу на переднем колесе, вскарабкался на опустевшие козлы, взял плеть и поводья, перебирая их в умелых руках. Не веря своему счастью, Левушка пожирал глазами человека, о котором вся мыслящая Россия сейчас жаждала услышать хоть слово правды среди тысяч невероятных слухов и россказней.
Гарибальди, широко расставив руки, по-ямщицки приподнял вожжи. Курбастенькие лошадки побежали, потряхивая густыми гривками.
— Вы из Венеции? — не оборачиваясь, спросил Гарибальди.
— Вы не ошиблись, я жил в Венеции. Но я даже не итальянец.
— Так вы поляк?
— Да, я славянин. Я русский.
— Я где-то видел вас. Не припомню.
— Может быть, в штабе генерала Мильбица? А я-то видел вас несколько раз. Только все издали.
— Великая страна ваша Россия. Она еще не пробудилась… Вам что-нибудь напоминает здесь Россию?
— Ваши лошадки. Они маленькие, лохматенькие, похожи на наших вятских, северной породы.
Левушка чувствовал, что он поглупел, как бывает при встрече с великим человеком: говорил, чтобы только не молчать. Желая поддержать разговор, он еще сказал:
— А в госпитале один раз заспорили: что у вас борода, просто так или для портрета?
Господи, до чего же глупо!
Гарибальди рассмеялся — какой он все-таки мальчик, этот волонтер Никотеры.
— Раньше не было времени стричься. В Риу-Гранди. А сейчас, наверно, для портрета.
— В гриве льва жужжит мошкара, — сентенциозно произнес Левушка и даже покраснел от неловкости.
— Вы читали Герцена? — спросил Гарибальди. — Он мой сердечный друг, я полюбил его, как брата. Это навсегда. От него я узнал кое-что о России…
Потом они долго ехали молча. Пахло гарью. Откуда-то тянуло лесным пожаром. А может быть, горела чья-то усадьба.
— Вы еще не знаете нашего Чернышевского, — помолчав, сказал Мечников. Не раздумывая, он согласился бы вместо себя усадить в этой коляске Николая Гаврилыча. И пусть поговорили бы по душам…
Он спросил:
— А это правда, что Кавур отменяет в Сицилии многие ваши декреты?
— К сожалению, он не отменит ни одной моей ошибки.
Мечников раздумывал: сказать ли все, что наболело, или лучше промолчать? Нет, правду, только правду…
— Вы перевернули вверх дном Неаполитанское королевство, а главное… Чернышевский сказал бы вам: есть лишь один декрет, который никакой Кавур не отменит, — это тот декрет, который рано или поздно мужик вырубит своим собственным топором… «Виктор Эммануил и Италия», — сказали вы. А наши произнесли бы другой девиз: «Земля и воля»…
Гарибальди ничего не возразил, как будто не слышал. Полдень в ноябре на юге бывает горяч при голубом небе, если без ветра. Лошади взмокли и пахли потом, хотя Гарибальди не понукал их и вожжи обвисли вдоль оглоблей.
Гарибальди дремал, и сквозь дрему припоминалось ему, как в аргентинской степи он по примеру горцев-пастухов втыкал в землю пику и шалашиком натягивал на нее свое пончо — получалось довольно сносное укрытие от солнца. Что-то забылось, а что-то хорошо помнилось. Только бы всего не растерять для будущего, не растерять…
А Мечников тоже о чем-то задумался. О чем же? Да о том, чью сторону принял бы Гарибальди в России? Поляков? Кавказских горцев? Крестьян в поместьях отца на Полтавщине? И почему-то представилась ему яркая и шумная Сорочинская ярмарка: паневы, волы, меды, скрипки, и Гарибальди идет по рядам, а за ним хлопцы в шароварах «шире Черного моря»…
Что-то странное меж тем зачернелось впереди при дороге. Крестьяне толпились вокруг каменного столба с иконкой в венчике из цветов. Зачем они сгрудились? И что там у столба?
Гарибальди придержал лошадок. Левушка поднялся и в расступившейся толпе, обнажившей головы, увидел два тела, полуприкрытые рогожами. Под этим полдневным праздничным небом скорченные тела, вскинутые руки, оскал белых зубов и что-то твердое в открытых глазах… Сколько он видел убитых, особенно на берегах Вольтурно, сколько лиц… Но эти два трупа у столба… Толстые морщинистые веки. Грубые губы. Шелковистые бороды. Как любили их, верно, жены и дети. А, должно быть, пошли из дому, не оглядываясь, будто в лес щепочек набрать на растопку… Все это в одну секунду пронеслось в его голове, пока он слышал чей-то спокойный голос:
— Да нет, Галубарда, это наши крестьяне. Поджигатели… Их расстреляли пьемонтцы…
Гарибальди молчал. Он только побледнел со лба. А от шеи хлынула краска стыда и гнева и затопила щеки до самых глаз. Он тронул поводья и хлестнул лошадей. Они понесли, и все шибче, шибче, в галоп! А Гарибальди встал на ноги, с ревом хлестал их по бокам, по ушам, в отчаянии мотал головой. И было непонятно, поет ли, плачет ли озверелый с горя ямщик…