Однажды (дело, по-видимому, происходит в 1940 году) Фрейденберг вызвали в Большой дом. Они подозревает, что это попытка вербовки. Приходит мысль: кто «„рекомендовал“ меня»? Она замечает, что не смеет подумать о человеке, «которого с такой силой любила»; не смеет, но все же думает, и, более того, пишет об этом (XII: 95, 235). Но вот она вышла из Большого дома свободной. Ей кажется, что она перехитрила чекистов. Однако ее попросили написать все, что она знает о своей кафедре, и дома она садится за дело. Свою «бумагу», написанную для них, она называет «Показания». Обливаясь слезами отчаянья и стыда, она утешает себя, что пишет для архива, дает свидетельские показания на будущем Нюрнбергском процессе:
…моя мысль блуждала в далеком будущем, и я хотела сказать потомкам, которые найдут эту бумагу в архиве, что я не доносы писала, а давала показания в качестве свидетеля. Я обливала их слезами отчаянья и стыда… (XII: 95, 235)
Чекист, который вскоре посетил ее дома, ее «Показаниями» (как ей показалось) был сильно недоволен (XII: 95, 237).
«Но жизнь – странное существо» (XI: 88, 178). Зимой 1938/39 года Фрейденберг начинает понимать, что не только общая вовлеченность в академические склоки побуждает ее все время думать о Б., новом декане филологического факультета, с которым она часто говорила об университетской жизни. Сомнений не было: она оказалась под властью нового увлечения, «бесплодного, безнадежного и позорного» (XI: 89, 182).
Хотя она и чувствовала, что это измена Хоне, проанализировав ситуацию в терминах своей теории формы, она приходит к выводу, что новое чувство – это «результат разлуки с Хоной: потребность в тех же отношениях», что это «единая любовь в разных формах» (XI: 91, 197).
И вот, в возрасте 49 лет, после всего пережитого, она чувствует себя «в состоянии „vita nuova“, в полном духовном и телесном ренессансе» (XI: 91, 201).
Описывая эту тревожившую ее ситуацию, которую она восстанавливает при помощи записей того времени, десять лет спустя («Теперь в 49»), Фрейденберг рассуждает о любви как о ресурсе осмысленности жизни.
Именно тогда она сформулировала свою теорию любви:
Любовь – это особое мироощущение. Время останавливается. В нем нет протяженности. <…> Ничто не пропадает и не исчезает. <…> Все требует толкования, все полно глубочайшей символики (XI: 91, 201).
Именно в этой ситуации, зимой 1939 года, Фрейденберг начала писать свои записки. (Об этом речь уже шла во Введении и в главе «Начало».)
Она цитирует свою запись того времени:
Читаю у себя: «Второй семестр, 1940 год. Холод, холод, ненавистный истфак… Б. приехал из Москвы. <…> Я жила только тем, что писала для него свою автобиографию (начало, до университета). Отослала тетрадь 17 февраля, как-то успокоилась. Позвонил лишь через десять дней, что позвонит дня через два, чтоб придти… <…> Обманул… <…> Приехал на два часа позже условленного, истомил всю душу. Сказал, что прочел сразу, читал всю ночь до утра, вышел на лекцию без подготовки. Я показывала ему фамильные фотографии, но он держался холодно. Поблагодарил за тетрадь: „У вас много ума. Вам трудно, должно быть, жить было, – умному тяжко жить. Но я очень ценю в человеке ум…“ и т. д. Я молчала. Видимо, не хотел расстаться с тетрадью, перечитывал, дорожил, но холод нарочно напустил на себя. Развязка. Больше нас ничего не связывает. Мертвое отчаянье. Нечем жить» (XI: 92, 208–209).