Почти еженедельно устраивались вечеринки. Молодежь собиралась на свободной от старшего поколения площади либо в общаге. В начале вечера все долго усаживались за стол, часто импровизированный, теснились, ужимались, пересаживались; кто-то произносил тост – на него шикали, в мгновение ока сметались горы доморощенных вкусностей, одновременно и сладких, и соленых, холодных и горячих, все это дело запивалось немыслимым коктейлем дешевых винно-водочных напитков, откуда-то снова рождался тост, сопровождаемый на этот раз смехом, и вот уже запускался кем-то притащенный тяжелый катушечный магнитофон, начинали звучать сиплые голоса популярных бардов – песни, которые позднее подхватывались и распевались нередко фальшивящим хором, пение сменялось тяжелыми и потными танцами, и, что было абсолютно естественно, на этих вечеринках присутствующие периодически влюблялись – кто в кого. А когда же, спрашивается, эта молодежь училась? И чему?
О-о-о… Чему?! Растягиваю вопрос, как сладкую жвачку, в памяти всплывают: розовый рахат-лукум математических лекций, засахаренный миндаль и орешки семинаров, неповоротливое военное дело, фрондерский (столица как-никак) диамат. Постойте, я, кажется, забыл сказать, что лучший вуз, о котором я пишу был МГУ, а лучший факультет – мехмат, извините, заговорился. Как я уже отмечал, наша молодость пришлась на вторую половинку эпохи СССР, этого странного государственного образования, о котором, я надеюсь, скоро будут знать только историки (увы, здесь автор сильно просчитался. –
Скажу пару слов о нашем любимом лекторе Митридате Борисовиче Вольпе, которого за глаза все звали Мотей и обожали. Я тоже обожал Мотю, тем более что какими-то неведомыми путями (то ли через моего отца, то ли через его математических друзей) я был с ним лично знаком, чем невероятно гордился. Говоря о друзьях моего отца, я имею в виду в первую очередь семью профессора Шалома, сыгравшую в дальнейшем важную роль в моей жизни.
Молодой профессор Вольпе читал нам – разношерстному сборищу молодых самоуверенных гениев обоего пола, что-то базовое, геометрически-топологическое, стройное, ясное в своей логике и невероятно захватывающее. Почти двухметрового роста, элегантный и толстый, напоминающий ожившего длинношеего динозавра, он топтался возле доски, затерявшейся у подножия огромной аудитории, располагавшейся амфитеатром; лектор писал, стирал, снова писал – поминутно нанося мелом новые формулы, теребя рецепторы наших молодых и восприимчивых мозговых клеток. Как зачарованный я сидел на самой верхотуре, зажатый между Клавочкой Клум (у нее я после лекций списывал конспекты) и Ольгой Шалом, но влюблен я не был ни в ту, ни в другую; влюблен я был в Бусю Тугрик, как, впрочем, добрая половина ребят нашего курса.
Влюблен я был сильно, до безобразия, но особенно сильно эта моя любовь к Бусе раскалилась после того, как я получил от дамы моего сердца отказ. Вот как это было. Целую неделю я готовился к решающему объяснению: бесконечно советовался с Клавой и Олечкой Шалом; по ночам вел строгие мужские разговоры с другом Феликсом (опыт) и с Петей Кажданом (доброжелатель). Обсуждалась каждая деталь: что сказать Бусе, а чего лучше, из тактических соображений, не выдавать.
Я купил на барахолке огромную хорьковую шапку, выбрил намечающуюся на скулах скупую растительность, замазал порезы одеколоном «Красная Москва» и отправился в путь, оседлав утреннее малонаселенное воскресное метро.
Через сорок минут я уже стоял перед дверью моей пассии, не решаясь позвонить. Мне открыла Буся, в зябком халатике и шлепанцах на босу ногу. Моему приходу она не удивилась.
– Ты пойми, Селим, я люблю на всю жизнь, я люблю Витю (или Колю, или Пашу)… и вообще у меня уже много друзей, и один самый хороший друг детства – Додик, ну ты его знаешь. Вот видишь – для тебя и для твоей дружбы места совсем не остается, даже если бы я вдруг захотела с тобой дружить.