Либиг пишет: «теория, т. е. идея», — т. е., как видим, «теория» равна «идее», что является первым источником заблуждения. Греческое слово «идея», которое никогда не удавалось живым перенести в современный язык, означает исключительно увиденное глазами, явление, образ. Платон также понимает под идеей настолько квинтэссенцию видимого, что отдельный индивидуум кажется ему слишком бледным, чтобы быть чем-то еще, кроме бледной тени истинной идеи.349
Теория же, напротив, уже сначала означала не «смотреть», но «наблюдать» — огромная разница, которая впоследствии все увеличивалась, пока значение произвольного, субъективного понимания, искусственного приведения в порядок не приобрело слово «теория». Итак, теория и идея не синонимы. Когда Джон Рей в результате длительных наблюдений достиг такой ясной картины цветущих растений, что четко понял, что они образуют две большие группы, у него была идея. Напротив, когда он опубликовал свой «Methodus plantarum» (1703), он создал теорию, причем теорию, которая далеко отставала от его идеи. Хоть он и открыл значение семядолей как путеводителей для систематики, многое другое (например, значение частей цветка) ускользнуло от его внимания, так что человек, который уже совершенно правильно понимал в основных чертах форму мира растений, разработал несостоятельную систему: наших знаний в то время было недостаточно, чтобы «идея» Рея нашла свое соответствующее выражение в «теории». В «идее», как видим, сам человек еще является частью природы, здесь говорит — если позволите мне сравнение — тот самый «голос крови», который является главной темой рассказов Сервантеса. Человек обнаруживает обстоятельства, в которых он не может дать отчет, он догадывается о вещах, которые он не смог бы доказать.350 Это не собственно знание, это отражение трансцендентной связи и является поэтому непосредственным, не диалектическим опытом. Толкование подобных догадок всегда небезопасно, на объективную действительность не могут претендовать ни догадки, ни их толкование, их значение ограничено индивидуумом и полностью зависит от его индивидуального значения. Здесь творчески проявляется гениальность. И если наша германская наука является наукой верного, тщательного, полностью трезвого наблюдения, то она одновременно наука гениальности. Повсюду «предшествуют идеи», здесь Либиг совершенно прав. Мы видим это так же четко у Галилея, как и у Рея,351 у Бишо, как и у Винкельмана, у Колбрука, как и у Иммануила Канта. Следует только опасаться путать идею и теорию, потому что эти гениальные идеи совершенно не являются теориями. Теория — это попытка организовать определенное количество опыта — часто, может быть, собранного с помощью идеи — таким образом, чтобы этот искусственный организм служил потребностям специфического человеческого ума, не противореча известным фактам или совершая насилие. Сразу становится понятно: относительная ценность теории будет постоянно находиться в непосредственном отношении к количеству известных фактов, что совершенно не относится к идее, ценность которой зависит только от значения личности. Леонардо да Винчи, например, опираясь на очень небольшое количество фактов, настолько точно понял основные принципы геологии, что только в XIX веке появилось достаточно опыта, чтобы научно (что значит теоретически) объяснить правильность его интуиции. Пусть он также не объяснил кровообращения, в отдельных случаях наверняка неправильно представлял его себе, но угадал, т. е. у него была идея циркуляции, не теория.Позже я еще вернусь к значению гения для всей нашей культуры. Объяснять здесь ничего не требуется, достаточно просто указать на это.352
Но для понимания нашей науки необходимо ответить еще на один вопрос: как возникают теории? Я вновь надеюсь, что, критикуя известное высказывание Либига (в котором отразилось широко распространенное мнение), смогу указать правильный путь. При этом становится понятно, что наши великие научные теории как немыслимы без гения, так и обязаны только гению своим оформлением.