Для понимания нашего выросшего нового мира и всего XIX века было абсолютно необходимо четко показать, как из нового духа и нового метода возникают и новые результаты и как они в свою очередь должны были привести к совершенно новой философской проблеме. Это потребовало некоторой обстоятельности, потому что заблуждения человечества и прогресса ведут к тому, что историки философии представляют наше мировоззрение таким образом, будто оно постепенно выросло из эллинского и схоластического, и это не только неверно, но является прагматической химерой. Скорее наше мировоззрение возникло в противоположность эллинской и христианско–эллинской философии. Наши теологи отказались подчиняться церковной философии. Наши мистики стряхнули, насколько смогли, исторические предания, чтобы углубиться в опыт собственного «Я». Наши гуманисты отрицали абсолютное, отрицали прогресс, исполненные тоски обращались в поносимое прошлое и учили нас различать индивидуальное в его различных проявлениях и ценить его. Наши естественнонаучные мыслители наконец обратились к неизвестной ранее науке. Декарт, Локк — с головы до пят новое явление, они не примыкают к Аристотелю и Платону, но энергично от них отказываются, то, что есть в них от схоластики их времени, не основное в них, а второстепенное. Надеюсь, я донес это убеждение до читателя, и полагаю, что не зря потрачены на это несколько печатных страниц. Только таким образом может удаться сделать понятным, что дилемма, в которой вдруг запутались Декарт и Локк, не была старым философским вопросом, но совершенно новым, возникшим из добросовестного стремления руководствоваться только опытом, только природой. Возникшая теперь проблема может быть родственна другим проблемам, которые занимали других мыслителей в другие времена, но не генетически. И вид, как она появилась, совершенно новый. Историк добивается здесь ясности не соединением, но разделением.
В последний раз хочу задержать внимание читателя. Не особенно углубляясь в метафизику, я должен попытаться объяснить метафизическую проблему, лежащую в основе нашего специфического германского мировоззрения, во всяком случае настолько, чтобы каждый читатель мог понять, насколько оправданным было мое утверждение, что исследование природы учит человека познавать самого себя, оно ведет его внутрь. Лишь здесь становится видна связь с религией, которая действительно страстно занимала всех названных мной философов. Даже Юм, скептик, был глубоко внутренне религиозен. Ярость, с которой он нападает на исторические религии как на «нелепые фантазии человекоподобных обезьян»,562
показывает, насколько серьезно он относится к делу, а такие изложения, как глава «Of the immateriality of the soul»563 («О нематериальности души») позволяют нам видеть в Юме и в этой области, как и в чисто философской, истинного предшественника Канта.