И действительно, не прошло и получаса, как меня нанял какой-то военный.
Мы разговорились дорогой, и оказалось, что он — тоже пскович, как и я.
— Кончил реальное в двенадцатом году, — сказал он. — Знаю, знаю вашу семью! Ну как же: «Бюро проката роялей и пианино». А где братья? С Львом я встречался в Пскове.
Он отправлялся в Дом Советов — далеко. Мы оба замерзли, устали, и я вдруг предложил ему остановиться у нас: места много, не очень холодно. Лев будет очень рад. Военный — его фамилия была Климанов — сказал задумчиво:
— Возможно.
2
Мне повезло — Лев был дома, стол накрыт, оладьи из мороженой картошки, жаренные на касторовом масле, еще дымились, когда мы вошли. В ту пору у нас часто бывал, а иногда и оставался на три-четыре дня ближайший друг Льва, Алексей Александрович Захаров, впоследствии известный эпидемиолог. Это был человек, трезво подходивший к действительности, как бы она ни была сложна и какими бы новыми сложностями ни угрожала. Свет ясности так и шел от его крепкой, широкоплечей фигуры, от его аккуратного ежика, от его красивого с правильными чертами лица, от улыбки, показывавшей на редкость красивые белые зубы. Это была ясность трезвого аналитического ума, но не сухого, при всей своей определенности, а щедрого и благородно направленного. В его сдержанности мне мерещилась скрытая мягкость и доброта — многолетнее знакомство подтвердило эту догадку.
В ту пору жизнь так и кипела в нем: он был спокойно весел, богатырски силен и добродушно ироничен.
Таков был один из участников разговора в тот запомнившийся зимний вечер 1919 года. Вторым был Лев. А третьим — Климанов, оказавшийся комбригом одной из армий Южного фронта.
Почему этот вечер так живо запомнился мне? Потому что он связался в памяти с теми псковскими вечерами, когда, затаив дыханье, я прислушивался к голосам восьмиклассников, споривших о том, будет ли вынуждена жизнь, связанная по рукам и ногам старыми ценностями, признать свое поражение. Жадно ловил я тогда незнакомые имена Гамсуна, Ибсена, и даже то, что все это говорилось не для меня, было полно таинственного смысла.
…Я смертельно устал, проведя весь этот день на ногах, продрог и, хотя был теперь сыт, с трудом удерживался, чтобы не взять еще кусок хлеба с салом, которое привез и щедро выложил на стол Климанов. Глаза слипались, и надо было ежеминутно что-то делать со своим лицом, да и со своим телом, которому неудержимо хотелось растянуться на постели. Но я держался еще и потому, что мне необходимо было видеть собеседников, даром что время от времени их лица расплывались в неясные пятна.
Климанову, как я узнал потом, было двадцать семь лет, но он выглядел моложе — разгоревшийся, с нежными усиками и тонкими, как у девушки, руками. Я слушал только его: то, что говорили Захаров и Лев, казалось мне давно знакомым. И тогда, в Пскове — семь или восемь лет назад, — и теперь речь шла о долге и назначении в его определяющем всю жизнь смысле. Но в гимназических спорах эта идея выражалась отвлеченно, неясно, а теперь она стала определенной, получила реальную цель и практическое значение. Она была названа. Она присутствовала в комнате, вглядывалась в лица спорящих, требовала решения. Она называлась гражданской войной.
— Как, вы едете в Подмосковье санитарным врачом? — спросил Климанов. — Нашли время! А если бы у власти был Корнилов?
И с холодным интересом он прослушал отрывок из текста присяги, которую подписывали оканчивающие врачи. Захаров знал ее наизусть:
«Принимая с глубокой благодарностью даруемое мне наукой звание врача, я даю обещание в течение всей моей жизни не помрачить честь сословия, в которое вступаю. Обещаю во всякое время помогать по лучшему моему разумению прибегающим к моей помощи страждущим. Свято хранить семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия…»
— В одной Москве три эпидемии, — сказал Захаров. — Холеры, испанки и сыпного тифа.
Лев заговорил горячо. Как будто нарочно, чтобы напомнить мне гимназические споры, он процитировал Ибсена: «Самый опасный враг свободы — это соединенное, свободное большинство». И Климанов ответил, что это свободное большинство — не свободно, потому что взялось за оружие, чтобы доказать свое право на свободу.
— Стало быть, если страждущий принадлежит к меньшинству, врач не должен ему помогать? — спросил Захаров.
Но все, что он говорил, было уже сном, шумом, толкотней Сухаревки, медленно таявшей в сумерках, как грязная снежная баба. Студенческий загородный бал в Корытове, на который как-то пробрались маленькие гимназисты, вспомнился мне. Электричество погасло, мы закричали, засвистели в темноте. Студент в белых перчатках, с распорядительским бантом на красивой куртке 'технолога, подошел и спросил повелительно: