Этому я научился не сразу, и может быть, совсем не научился бы, если бы не дядя Егор, который посоветовал мне резать хлеб «с душой», не спеша и каждый раз помедлив, хотя бы одно мгновенье, прежде чем пустить в дело нож. Время от времени я снимал с ножа налипшие крошки — они шли в форшмак или котлеты.
Торжественная минута наступала, когда дядя Егор пробовал щи. Он выливал в котел постное масло, долго размешивал щи длинной палкой, потом ею же поддевал кусок капусты и прикусывал его, значительно сощурив левый глаз.
Толпа студентов с грохотом врывалась в столовку — первая очередь должна была пообедать за двадцать минут. Смешанный шум голосов, смеха, стука ложек и вилок по жестяной посуде наполнял маленький деревянный дом, и казалось, что еще минута — и он сорвется с места и взлетит вместе с обедающими студентами, подавальщицами, кухней и дядей Егором, который с поразительной для его толщины ловкостью орудовал поварешкой, разливая щи и отпуская второе.
Первым, прежде подавальщиц, в длинной комнате, где стояли обеденные столы, появлялся я. Деревянный лоток, на котором были аккуратно уложены осьмушки хлеба, висел у меня на шее, входя, я придерживал его, вытянув руки, а раздавая хлеб, ставил на край стола. Каждый брал свою долю. С пустым лотком я бегом возвращался на кухню, укладывал хлеб и возвращался в столовую, где нетерпеливые студенты, дожидаясь меня, уже стучали ложками по столам.
Работа шла, хотя к трем часам я едва держался на ногах, и шла бы еще лучше, если бы среди подавальщиц не было Даши — высокой, улыбающейся, с серыми, немного навыкате глазами, по которым было видно, куда неудержимо летят ее мысли. Иногда к ней приходил любовник, смуглый солдат с усиками, с черными, как дробины, пятнышками на скулах. Он сидел в кухне, покуривая, и она начинала нервно, мелко посмеиваться. Глаза у нее становились пьяными. Все она делала быстро, ловко.
В конце рабочего дня я собирал грязную посуду и относил ее на кухню, где бабы с обтянутыми полотенцами животами окунали ее в лохань и ловко швыряли вдоль длинного деревянного желоба. Встречаясь с Дашей по сто раз в день, я волновался и ронял посуду. Впрочем, я ронял ее только в те дни, когда к Даше приходил ее солдат, которого я ненавидел.
Школьные дела
Между тем в школе мои дела шли превосходно. По предложению Николая Андреевича меня единогласно выбрали председателем школьного коллектива, и я предложил программу, которая, без сомнения, могла поставить школу на одно из первых мест в Тринадцатом объединении. Она заключалась в том, что общественную работу я предложил соединить с лекционной системой. Дело в том, что многие педагоги по-прежнему бастовали, а три-четыре, пытавшиеся продолжать занятия, не могли собрать аудиторию. Кстати, среди учителей, переставших бастовать, был историк Курчевский, который на педсовете произнес длинную и на первый взгляд обоснованную речь, доказывая, что школа— не университет и что, хотя он готов читать лекции, — они не могут заменить регулярных занятий. Но Николай Андреевич истолковал эту речь как резкий выпад против обсуждавшейся реформы средней школы, а самого Курчевского (когда педсовет кончился) — как представителя отжившего дворянского слоя.
— Сплошная личина, — сказал он с негодованием.
Я был не согласен с Курчевским, но не понял, почему его речь — «личина», тем более что этот представитель отжившего дворянства производил на меня хорошее впечатление. Мне казалось, что именно таким и должен быть историк — спокойным, достойно-вежливым, неторопливым, в пенсне, с черной палкой, на которую он не опирался — носил под локтем. Вскоре после моего появления в 144-й школе мы как-то вышли вместе, разговорились, и он стал расспрашивать: откуда я приехал и намерен ли остаться в Москве. Как бы между прочим он задал мне два-три вопроса по истории, и когда я на них не ответил, он, деликатно помолчав, спросил, чем я намерен заняться после школы, кроме общественной деятельности, о которой он много наслышан. Я стал читать ему стихи, свои и чужие, он слушал, тонко щурясь под золотым песне. Тогда мы расстались в хороших отношениях, и теперь мне было неприятно услышать от Николая Андреевича, что Курчевский «ханжа» и что вокруг него «все и вся пропитано лицемерием».